Выбрать главу

— Ва-а-анька-а-а! — зашлась в крике мать подстреленного мальчика.

Дети замешкались возле упавшего, попробовали подхватить и вытащить со льда. Новая стрела пролетела так близко от лица одного из них — девочки лет десяти, — что бабы, обреченно наблюдавшие, охнули и закричали. Дети оставили раненого и выкарабкались на берег. Проваливаясь в снег почти по грудь, скрылись за ветвями.

— Ловить, что ль? — озадаченно глянул на Богана Третьяк.

Снова выругавшись, длинно и грязно, Богдан махнул рукой:

— Сами подохнут, на морозце-то…

Ища поддержки, Богдан повернулся к Федко. Тот после некоторого раздумья согласился:

— Или от голода. Один черт им конец будет. Давай живее толкай этих!

Федко повел рукой в сторону деревенских.

Опричники налегли древками пик на толпу.

С новой силой раздались крики, плач, тяжелые всплески.

Полетели в воду и два старика, избежавшие участи пасть от топора да кистеня. Столкнули целую ватагу малолетних детей. Студеная вода схватывала обручем, тяжелила одежду, скрадывала вдохи, волокла течением под лед. То и дело показывались руки, сжимавшие младенцев. Выныривали из черноты бледные перекошенные лица, хватали воздух. Кто сразу под воду не уходил или пытался цепляться за острое крошево края полыньи — получал удар тупым концом пики в голову, в крике захлебывался и тонул.

Вскоре вода перестала бурлить. Немного подергалась мелкими пузырьками, колыхнулась льдинками, успокоилась. На льду остались оброненные платки, рукавицы, чей-то маленький валенок и кровавые разводы.

Богдан задумчиво посмотрел на полынью, потом перевел взгляд на свою промокшую от брызг одежду.

— В следующий раз по уму надо, — сдвинув шапку на лоб, принялся он ворчать. — Мальцов вязать к бабам, а которые без детей, тех по несколько штук связывать. Так и сподручнее, и быстрее.

Кирилка Иванов сбегал за упущенным топором. Вернулся, часто дыша, сбил рукавицей шапку Богдана, хохотнул:

— Быть тебе головой!

Федко, покусывая ус, наблюдал, как сподручные поддевают пиками оставшуюся на льду одежду и топят ее в полынье.

— Живо, живо! — прикрикнул он для порядка. — Все наверх, дел полно!

Чертыхаясь, Богдан поднял с мокрого льда шапку, отряхнул о колено, натянул на башку и поспешил за товарищами.

Наверху споро шла работа.

Тимоха с Петрушей таскали порубленных мужичков в раздобытые Жигулиным сани, складывали как дрова. Им помогал Омельян, на лице которого играла непонятная улыбка. Толстые губы Омельяна тянулись, подрагивали, а глаза блуждали, как у деревенского дурня. Быть бы ему посмешищем среди опричной компании или в роли медведя у скоморохов, да каждый знал, каков Омельян в кулачном бою и что он может сотворить с человеком.

Омельян таскал в каждой лапище по трупу и легко закидывал их на кучу. Лошадка подрагивала, махала хвостом и выворачивала голову, будто выискивая среди своей поклажи былого хозяина.

— Утащит всех-то? — с сомнением взглянул на лошадку и на растущую гору в санях Грязной, держа у груди, как баба ребенка, собачью голову.

— Так вниз же! — удивился возница. — Известное дело!

Грязной удовлетворенно кивнул. Обернулся к братии:

— По коням!

Закинули на сани последнего мужичка. Жигулин подошел к впряженной лошадке, потрепал бурую холку.

— Ты уж не серчай…

Вытянул засапожник и полоснул лошадиную морду, норовя по выпуклым влажным глазам. Животное всхрапнуло, дернулось. Егорка чуть отступил и уколол ножом в бок. Обезумевшая лошадь рванула, натянув постромки. Сани тронулись под уклон, толкнули всей тяжестью. Жалобно крича и взбрыкивая, лошадь слепо понеслась вниз со своим страшным грузом. Немного не рассчитал Жигулин. Вынесло сани не в полынью, а чуть обочь, но, к радости опричников, накренило, перевернуло, ухнули сани набок возле самой полыньи и с треском продавили истончившийся лед. Мелькнули в ледяных брызгах конские ноги, куски оглоблей, вскинулись мертвые головы. Исчезло все в потревоженной вновь воде.

Братия покидала деревню, спешила к дороге, к восседавшему в санях государю и ожидавшему войску.

Черной ватагой пронеслись вдоль пылающих домов, без оглядки. Взметая снег, выскочили на дорогу.

Государь отпустил набалдашник посоха, спрятал озябшую руку в рукавицу. Сполохи пожара отражались в фигурке Волка и глазах самодержца, принявших свой обычный цвет — тяжелого зимнего неба.

Глава четвертая

Бунт

Царский обоз двинулся дальше.

Позади клубилась черным дымом Сосновка. Чернели кровавые пятна на снегу, чернели обугленные деревяшки и печи, чернела полынья на реке. Болталась у седла Грязного черная собачья голова, скалила желтые клыки, смотрела стылым мертвым взглядом — не выбросил ее Васька, привязал к луке, ехал да поглаживал, потешая войско.

Только одному государю не весело. Когтили душу боль и сомнения, трясла тело знакомая лихорадка. Отведя глаза от пожарища, от густых черных косм дыма, что вплетались в морозные сумерки, Иван отложил подальше от себя диковинный посох с Волком на вершине и опустил голову. Вслушивался в себя, всматривался в душу, сквозь черноту злобы пытаясь углядеть знак — что на верном пути он. Не было ответа ни в душе, ни в заснеженном мире. Лишь пожар за спиной.

Пожар! Сколько их было и будет еще!

Иван не выдержал, обернулся из саней. Черные фигуры ратников его войска, а за их спинами — дым и пламя. Как тогда, далеким и жарким летом, когда было государю всего-то семнадцать лет…

…Так яростно Москва не пылала еще никогда. Вихри огня носились по городу, обращая все в головни и пепел. Некстати разыгравшаяся буря подхватывала языки пламени, раздувала и без того нестерпимый жар, с ревом ветра соединялся рев бушующего пожара. Людские крики переходили в животный вой, мало кому удавалось найти спасение.

Тучи жирного густого дыма закрыли собой все вокруг. О спасении имущества никто и не помышлял. Люди носились по улицам, обезумевшие от жара, страшные, черноликие, с обгорелыми волосами, в дымящейся одежде. Некоторые вспыхивали, валились на землю, истошно кричали и затихали, превращаясь в головешки. Другие, задыхаясь, тащили родных, но выпускали их и сами падали рядом. Горели Тверская, Мясницкая, Покровка, полыхал Арбат. Исчез в пекле Китай-город, рухнул всеми постройками — дерева не стало, а камень крошился, не выдерживая огненной стихии. Сгорели все лавки с товарами, все дворы. Занялся верх Успенского собора. Начали взрываться пороховые склады в Кремле, земля сотрясалась, дыбилась и комьями взлетала в раскаленный воздух. Не стало царских палат, исчезло в огненной пляске казначейство… Гулко упал большой колокол Успенского собора, отовсюду потекла расплавленная медь. Обвалились своды Оружейной палаты. Побежали резвые языки огня по кровлям обоих кремлевских монастырей — Чудова и Вознесенского, повалил из узких окошек дым, мелькнули руки чернецов, хватавшие прутья решеток, но вскоре там загудело дикое пламя, прервало крики и взывания к Божьей милости. Из дверей Успенского собора, надсадно кашляя, показались митрополит и протопоп. Макарий прижимал к груди образ Богородицы, пригибался, словно пытаясь телом защитить икону от роя жгучих искр, наполнявшего клубы дыма. Протопоп, едва не теряя сознание, спешил за ним следом, спасая книги, что успел ухватить. На середине площади митрополит вдруг споткнулся, рухнул и выпустил из рук икону. От удара о землю святыня подпрыгнула, и от нее, как показалось спешащему на помощь протопопу, откололась пара кусочков — блестящих и причудливой формы, в виде зверушек. Но митрополит, собрав последние силы, подполз к ним, накрыл широкими рукавами, дотянулся до иконы, завозился в пыли и пепле. Вскоре он поднялся и поспешил вместе с протопопом прочь от огня.

Укрывшись в тот день в воробьевском дворце, на крутом берегу Москвы-реки, Иван с ужасом взирал на огромное зарево. Не было дня тогда над Москвой — скрылось небо под тучами, черная сажа легла повсюду. Не было и ночи — так было светло от пожара. Лишь к утру, пожрав все, что мог, огонь утих.