Выбрать главу

Юрка ощутил себя беспомощным и потерянным. На целых пять зим он старше, а что делать дальше — не знал.

Трескучий гул на берегу, где была их деревня, утих. Огонь насытился, утратил ярость и теперь равномерно дожирал остатки. Сивые пряди дыма толсто тянулись в сторону леса.

Взглянув на белые ступни потерявшей рассудок девчонки, Юрка подхватил ее на руки и засеменил по льду. Ног он не чуял. Переставлял их, будто деревянные чурки. Много раз падал, роняя ношу, но поднимался и, качаясь, брел дальше, пока не выбрался с Машкой на свой берег. Втащить затихшую девчонку наверх не смог. Вскарабкался сам, глянуть, не уцелел ли кто, остались ли не тронутые пожаром дома. Увидел кривую сараюшку Федюньки-дурачка, жившего на задках возле оврага. Кинулся туда мимо горящих изб. Бросил взгляд на свою — у той уже рухнула кровля и вот-вот готовы были осыпаться стены. Жар от полыхавших домов согревал, но обмирала и леденела душа. На тело Федюньки он наткнулся возле порога его ветхого жилища. Тот лежал на спине, глядя изумленным глазом в дымное небо. Другого не было, вместе с половиной головы. Дурачок он был безобидный, тихий. Все ходил по деревне, думал о чем-то, да мысли разбегались, не мог ухватить их. Покачивал головой, бубнил беспрерывно: «Бобонятки, бобонюшки, бобо…» Возиться черные разбойники с ним не стали, сразу разглядев, кто он такой. Хватили по несчастной голове саблей, заглянули в сараюшку, разбросали убогие вещички и вышли. Даже жечь поленились. Отгулял Федюня по деревне. Да и деревни-то — не стало.

Юрка снял с мертвого зипун и валенок — второго не нашел нигде. Худо-бедно утеплился. Больше ничего на Федюне и не было — дурачок исподнего не носил. Совестно покойника нагишом оставлять, но и затащить в сарай сил не хватало. Заглянул внутрь жилья, в ворохе трухлявой соломы нашел пару дерюжных мешков — Федюнькина постель, не иначе. Кинулся к берегу — Машку укутать да попытаться втащить в сарай, до утра пересидеть. А там уж видно будет, куда податься и как дальше жить.

А ей уже ничего не нужно было. Как ни тормошил ее, белую и сонную, — все напрасно. Сжала губы крепко-крепко, будто боялась сказать что-то, прикрыла глаза и больше не откликалась на тряску и зов. Все, что Юрка смог сделать, — уложить поровнее да присыпать сверху снегом.

Обмотал себе голову козьим бабьим платком, а руки укутал обрывком размахайки — больше из Машкиной одежки ничего не сгодилось. Плакать не было ни сил, ни возможности.

Воздух раздирал горло, царапал лицо.

Над деревней небо было светло от огня, но вокруг давно налилась густая синева, подбиралась долгая ночь.

Вскарабкался к догоравшим домам.

Сновал до темноты, собирая подходящие головешки и обломки для костра.

Закидал снегом и Федюньку.

Развел огонь в его щелястом жилище, закутался в мешки. Сидел и пустыми от пережитого глазами смотрел на желтые язычки.

Потом громко и долго выл, катаясь по мерзлому полу.

С пологих холмов за рекой, встревоженные заревом и запахом пожара, ему вторили волки.

Уснул под утро, но проспал недолго. Дожидаясь рассвета, стучал зубами возле прогоревшего костра.

В кармане обнаружил надкусанную луковицу, несъеденный ужин Федюньки. Пожевав, толкнул хлипкую дверь и выглянул из убежища. Увидел синие цепочки следов — волки кружили всю ночь совсем рядом, но угасавший пожар не дал подойти ближе. Юрка скрылся в сарае, но вскоре вышел с длинной палкой — разыскал «лошадку» Федюни, на которой он иногда «скакал» по деревне. Мальчик взглянул последний раз на пятна пепелищ и зашаркал мимо обугленных печных остовов в сторону просеки, опираясь на палку.

Как ни страшно взбираться к дороге, откуда и слетела на деревню беда и погибель, а выхода не было. Зима только принялась лютовать, не выжить одному. Это Федюньке морозы нипочем были, ему что холод, что зной — все одно, лишь бормотал свое «бобонюшки-бобонятки». Но многие в Сосновке жалели сироту, подкармливали. А Юрку жалеть теперь некому. Одна надежда — добраться до монастырских. Поди, не откажут в приюте, хотя бы до весны. Да и отработать он может, не маленький ведь. Воду таскать, дрова рубить, за скотиной приглядывать — все умеет. Лишь бы добраться, сесть к печке поближе, отогреться, хлеба поесть и кипяточком запить… Упросить потом настоятеля подрядить чернецов, съездить в соженную Сосновку да похоронить Федюню с Ванькой и Машкой. Если только волки не растащат раньше. И средь пепелищ поискать, глядишь, еще чьи неприбранные кости сыщутся. А кого вода погребла, тех отпеть бы…

Путаясь мыслями, думая то о мертвецах, то о горячем питье, Юрка брел по дороге.

Мороз становился злее. Руки и ноги едва слушались, голова клонилась, падала на грудь. Главное — не свалиться и не заснуть. Мальчишка упрямо ковылял, заставляя себя вскидывать голову и посматривать по сторонам — этой зимой волков особо много. И скотину драли, и за санями мужицкими, бывало, бежали. Отец, вернувшись с клинской ярмарки, рассказывал матери, как гнал сани от самого монастыря и лишь возле деревни стая отстала, не решилась спуститься к жилью. Мать охала и причитала: «Богданушка, а ну как задерут в другой раз?..» Отец усмехался, поглаживал бороду, подмигивал ей и Юрке: «Ну-но, не боись! Отрепье носим, да удали взаймы не просим». Мать лишь рукой махала да крестилась.

От мыслей о нынешнем своем сиротстве стало так жутко, что захотелось рухнуть в сугроб, завыть по-волчьи да и умереть. Но Юрка не разрешал себе останавливаться, чтобы заплакать, а на ходу рыдать было нелегко — горло и грудь словно смерзлись, дышалось с трудом.

Изредка по сторонам дороги громко и резко трещали деревья — будто кто-то огромный, злой и невидимый шел по лесу, как по траве, и щелкал кнутом.

— Чур меня… чур! — слабо шептал мальчик и ускорял шаг. Но силы покидали, ноги едва двигались.

Завидев уходящую вправо, на холм, дорогу, Юрка перекрестился и замер, прислушиваясь. К треску и стону деревьев прибавились резкие птичьи выкрики, доносившиеся со стороны монастыря. Несмотря на выпавший утором снег, Юрка без труда разглядел, что недавно и по этому узкому пути прошло множество всадников и проехали не одни сани. С оборванным сердцем и сжавшейся душой он засеменил наверх, высматривая над кронами резные кресты.

***

Первое, на что наткнулся, поднявшись к монастырской стене, оказались вздернутые на дереве монахи.

Мальчик рухнул на колени, в бессилии разглядывая открывшуюся ему картину.

Плечи повешенных облепили вороны. Толкаясь и переругиваясь, птицы взмахивали крыльями, топорщили перья хвостов, цеплялись за одежду казненных.

— Эй! — разлепляя замерзшие губы, тонким, но злым голоском крикнул Юрка..

Поднялся и слабо взмахнул палкой.

— Кыш, сволочи!

С неохотой взлетев, вороны расселись на ближайших ветвях. Недовольно склонив набок головы, поглядывали на спугнувшего их человека.

На миг мальчишке показалось, что вот-вот они нападут на него самого — налетят разом, превратят в бьющий черными крылами ком, вырвут глаза и щеки, раскроят крепкими клювами голову… Юрка огляделся. Размахнулся изо всех сих и хватил палкой по стволу ближайшей березы. Птицы хлопнули крыльями, взвились над поляной, раздраженно загалдели. Две или три из них ринулись было в сторону Юрки, но испугались нового взмаха палки. Рассевшись по верхушкам деревьев, принялись громко кричать, перескакивая по ветвям.

Покойники в монашеских одеяниях от толчков птичьих лап раскачивались и крутились на своих веревках. Головы двоих были опущены на грудь, бородами мертвецы словно прикрывали стянувшую их горло удавку. Третий вывернул шею набок и смотрел черными ямами глазниц куда-то поверх монастырской стены. Расклеванные нос и язык топорщились лоскутами. Еще один монах, совсем молодой и безбородый, висел поодаль, на узловатой ветви. Глаза его вороны тоже успели выклевать. Птицы оборвали и губы — на покрытом инеем лице появилась страшная гримаса, будто казненный беззвучно хохотал.