Царь вздохнул и замолчал, продолжая встряхивать головой.
Скуратов осторожно заметил:
— Найдем тебе жену новую, государь. Смотрины проведем опять.
Царь молча усмехнулся, погруженный в свои мысли.
Так просидел он какое-то время, рассеянно наблюдая за тем, что творилось на площади. Затем посмотрел на головешки, оставшиеся от боярских тел.
— Как кричали-то… Хорошо ли их было слышно, Малюта? — задумчиво спросил он.
— На славу вопили! — с готовностью подтвердил Скуратов. — Поди, не только на Торгу, а вся Софийская сторона за мостом слыхала!
Царь удовлетворенно потер руки.
— Помнишь ли вознесенского игумена? Близ Клина монастырек на холме — не запамятовал? — спросил Иван своего приближенного опричника.
Малюта пошевелил бородой и бровями, пытаясь угадать, к чему клонит государь.
— Это которого Тимоха Багаев отделал за ворожбу над Омелькой? — уточнил царский охранник. — Дерзкий чернец был… Почти как этот!
Скуратов мотнул головой в сторону возвышавшегося над площадью Захарова. Возле монаха, невзирая на бурлящую кровавую кашу вокруг, хлопотали косматый кат и его тощий ученик: заботливо ощупывали, поправляли накинутую одежду, подбрасывали новый хворост в прогоравшие костерки.
— Среди монашьей братии дерзких много. Все царя поучать норовят! — сокрушенно покачал головой Иван. — Как его звали только — не припомню уж…
— А мы и не спрашивали вроде, — засмеялся Скуратов. — К чему нам…
Царь, поведя плечом, продолжал:
— Сказывал тот игумен, мол, когда человек зерно сеет или еще какой труд, Богу угодный, совершает — тихий он. А если творит непотребное, то зверем кричит — человека из себя выгоняет. А народец-то здешний, ты послушай — вон верещит как! Стало быть, огнем мы из бояр новгородских звериную натуру их выжгли? Ну а оставшихся человеков пожгли до углей — так сорную траву выжигают.
Малюта солидно кивнул:
— А человек и есть зверь, государь. Все остальное в нем словно одежда на теле. Сорви — и вот он настоящий. Лучший способ натуру узнать — это на мучения поглядеть. Будь он хоть знатного роду, любезный иль спесивый, а то и ума великого или силы духовной — все одно! Заегозит, задрыгается, обгадит себя и таким криком зайдется, что уж и не понять, человек ли перед тобой. И боярин, и бродяга — под пыткой одинаково кричат, будто братья родные.
Царь отвлекся от созерцания площади, всем телом повернулся к Малюте и слушал с любопытством, поглаживая посох.
— Ну а правый и невиновный — они как кричат? Схоже ли? — с живейшим интересом спросил он.
Скуратов пожал плечами:
— Откуда же невиновному взяться, государь? Каждый в чем-нибудь да виноват. Один измену творит, другой ее покрывает. А если кто об измене не знает ничего, так на нем тоже вина — будь зорким да вовремя донести сумей!
***
Беседу царя и его «верного пса» невольно прервал подскочивший Грязной. Глаза его возбужденно таращились, лицо было красным.
— Ждем твоего слова, государь! Как прикажешь поступить с изменниками?
Иван поднялся, оглядывая площадь. Всех живых уже свезли на санях, сволокли веревками или прогнали пешком. Лишь мертвые тела густо устилали почерневшие от крови ковры и снег, да расхаживали среди них опричники — будто ожившие покойники, набранные царем в свое войско.
— Написано в Евангелии у Марка: «Если кто соблазнит единого из верующих, то лучше ему, да обвесится на выи его камень жерновный и ввержен будет в море»! А соблазнились средь новгородцев многие! Не моим словом будем суд вершить, а Божьим. И живых, и мертвых — сажайте в воду, всех скопом!
Васька энергично кивнул, бросился к продрогшему коню. Взлетел в седло и гикнул во всю глотку:
— Гойда!
Глава девятая
Тайны монахов
Где только не побывал Юрка с тех пор, как лишился родителей и дома.
Первую неделю своего сиротства провел в Вознесенском монастыре, куда бежал, спасаясь от холода и голода, из сожженной Сосновки. Облаченный в монашеские одежды, подобранные и подшитые заботливым экономом, сначала помогал Михаилу и Козьме хоронить казненную братию. Забирался на деревья, обрезал веревки, подсоблял складывать покойных и тащить на волокуше к монастырским стенам. Выдолбить могилу, способную вместить всех загубленных, не хватило бы сил и у большего числа людей. Поразмыслив, Козьма велел сложить братию в подклети. Порубленную животину вытянули со двора, сволокли под холм — есть самим мясо, поклеванное вороньем, Козьма не разрешил.
Запретил старый монах и возвращаться в Сосновку.
— Утром выдь-глянь на останки, что вниз мы стащили, — ни рожек, ни ножек не будет. Волки ведь! Слыхал, видал, сколько их вокруг монастыря шастает? Не осталось уж ничего в деревеньке твоей, дитя горемычное.
По вечерам троица сидела у печурки в игуменской келье. Батюшка Козьма читал Юрке жития святых, а брат Михаил запекал морковь с репой, кипятил воду в котелке. Слушал вместе с Юркой чтение Козьмы, вздыхал, крестился и плакал.
Как могли, убрались в келейной и на дворе. Отскребли нечистоты и кровь, поставили двери на место. Стуча топором, Михаил дотемна провозился с воротами, поправляя их.
Завершив скорбные труды, переночевали последний раз в игуменской.
Лежа на боку под теплым подрясником, Юрка глядел на желтую щель печурки, прислушивался к ее гулу и шепоту чернецов. Склонившись друг к другу, Михаил и Козьма, казалось, о чем-то спорили. До слуха мальчика долетали лишь обрывки их разговора. «Отроч… Высокопреосвященнейший… не сыскать им… а ну как схватят…» Затем зашептали совсем тихо, о каком-то серебре, и, убаюканный теплом и непонятными разговорами, он заснул.
Поутру, заколотив ворота, два монаха и мальчик отправились пешком в город.
Брат Михаил шагал впереди со свежерубленой палкой-посохом.
— На случай волков! — пояснил он Юрке.
— А если снова царских людей повстречаем? Волков-то дубьем испугаешь, а от кромешников чем отбиваться? — спросил мальчик.
Монахи переглянулись.
— Молитвами спасемся! — ответил Михаил и ободряюще потрепал по плечу.
Козьма держал Юрку за руку. По-стариковски вздыхая, семенил вперевалку.
— Бывал ли в Клину, дитя? — спросил он, вглядываясь в снежную равнину, на краю которой едва заметно темнел город.
— Разок-то бывал, с отцом на ярмарке… — ответил мальчик и помрачнел, вспомнив о своем сиротстве.
Утро выдалось тихое, безветренное. Морозец отпустил, перестал щипать лицо, зимний воздух отмякал, будто перед весенней капелью. Торчали из-под снега сухие былки травы, синими росчерками виднелись повсюду звериные следы.
К полудню дошли до моста через Сестру.
Юрка не смог узнать наполовину сгоревший город. Серый, пустой, пришибленный, с молчаливыми людьми-тенями. Ни бойких выкриков зазывал и торговцев, ни собачьего лая, ни ребячьего смеха. Молчали и разоренные церкви. Пустые колокольни немо упирались в небо — сняли и увезли звонкую медь царские слуги.
В одном из храмов вознесенские монахи переговорили с попом, чудом не попавшим под опричный топор. Плача и шмыгая носом, тот рассказывал о черном воинстве, творившем по царскому приказу в городе бесчинства два дня и две ночи. Заночевав в его доме, утром чернецы посовещались и решили двигаться к Твери, а Юрку хотели оставить в поповской семье.
— Всяко лучше тебе под приглядом семейным, чем с нами в опасности. Тут тебе батюшка с матушкой новые будут. И сестрицы с братиками вон на лавке да в люльке. А наша судьба пускай тебя стороной обходит.