Наконец его услышали.
По крайней мере, его услышал постоялец. Парень развернулся, увидел хозяина своей квартиры и отпустил Иби. Его руки соскользнули с ее талии.
И тут архитектор сделал то, чего Хофмейстер не смог выдержать, — он неловко ухмыльнулся. Со спущенными до коленок серыми брюками. Он хихикнул, как будто это была шутка — неожиданная, но при этом забавная встреча. Веселенькая ухмылка так и застыла на лице архитектора. Да, немного неловко, но ведь ужасно смешно. Вот что было в этой гримасе. Весело, ему было просто весело.
Ни стыда, ни страха, только ухмылка.
Хофмейстер сильнее вцепился в торшер. Он сделал пару шагов к своему жильцу, посмотрел ему в глаза и ударил его как раз в тот момент, когда Иби отлепилась от стола, будто до нее только что дошло, что совокупление неожиданно преждевременно закончилось. Торшер обрушился на голову архитектора, до Хофмейстера как будто издалека донесся звук бьющегося стекла, а перед глазами поплыли круги, как бывает, когда резко встанешь. У него закружилась голова, но он не упал в обморок. За него это сделал его квартиросъемщик.
Практически бесшумно он рухнул на пол.
Может, это была музыка, она гремела так громко, что заглушала все на свете. Как можно включать музыку так громко? Разве рядом нет соседей? Разве людские уши и так недостаточно страдают из-за шума с улицы?
Архитектор свалился на пол, а Хофмейстер стоял над ним с торшером в руке, пока его дочь визжала: «Папа!»
Кругом валялись осколки. Маленький круглый абажур разлетелся вдребезги. А Хофмейстер стоял, по-прежнему сжимая в руке остатки торшера. Железный стержень, больше от него ничего не осталось. На какой-то момент Хофмейстер как будто позабыл, где он. И зачем он здесь, почему он сюда пришел. Ему нужно было взять себя в руки, ему надо было как следует подумать.
Она визжала. Иби верещала, как ребенок. Как истеричка.
Она помчалась в угол комнаты и тут же вернулась обратно. Прикрыла грудь. И одернула юбку. Про это она не забыла. Значит, истерика была не настолько сильной. Она продолжала тянуть юбку вниз, она держалась за нее, она вцепилась в собственную джинсовую юбчонку, как будто это был спасательный жилет.
Если бы какой-нибудь прохожий слышал только ее вопли, он бы сразу сказал: кто-то явно сбежал от своего психиатра из клиники Валериуса. Наверное, можно было сказать, что ее охватило безумие, безумие взяло над ней верх.
Ее лицо выглядело старше, чем тело. Может, из-за косметики. Она так долго и тщательно изображала взрослую, что в конце концов и на самом деле немного повзрослела. В лице. В глазах. Во взгляде.
Но ее тело говорило совсем о другом. Ее плечи и руки были тоненькими, как веточки. Как у ребенка. Тощая попка, одни косточки. Округлости еще только должны были появиться. Но пока все ее тело говорило детским языком.
Не было причины, чтобы так кричать, не было причины для истерики.
На ней были кеды, какая-то очень модная фирма, Хофмейстер никак не мог запомнить название, они так трогательно смотрелись на ее тонких ножках.
Он все видел, он все впитывал в себя — как его дочь носится как безумная по комнате его жильца, как будто не может понять, что с ней произошло. Как знать, может, так и было. Олененок, до смерти перепуганный грозой в летний вечер.
Но ее отец не мог произнести ни слова. Он так и стоял, сжимая в руке остатки торшера.
Он увидел на столе конверт. Квартплата.
За этим Иби пришла сюда. Он уже ждал ее здесь, этот конверт. Но что-то произошло, и конверт так и остался лежать. Невинный и незапятнанный.
Деньги привели его в чувство. Как будто в лицо плеснули холодной водой. Мысль о квартплате избавила его от всепоглощающего ощущения, будто его полностью парализовало.
Постепенно жизнь вернулась и в тело его квартиранта. Он пошевелился. Приподнялся. Ухватился за стол и встал на ноги. Из раны на лбу капала кровь.
Брюки снова сползли на щиколотки.
Но, к счастью, гадкая гримаса исчезла с его лица.
И тут Хофмейстер вспомнил, как он тут оказался. До него дошло. Он искал Иби. Свою Иби. Вот зачем он поднялся сюда. Иби не вернулась домой.
Он слушал концерт Элгара и читал вечернюю газету, но она все не возвращалась, и он начал беспокоиться.
Он поставил на место торшер, точнее, то, что от него осталось, и почесал шею.
Квартирант посмотрел на него растерянно, как будто не понимал, что тут произошло, как будто никто тут не понимал, что же произошло.
Но Хофмейстер вспомнил унижение, вспомнил, как квартирант стоял за задницей Иби, с триумфом и жадностью. Триумф зверя-победителя, он не скоро его забудет. Триумф мужчины. Потому что секс для мужчины — это победа. Я овладел ею, я ее пользую, я ее отымел.
Память прояснилась, и Хофмейстер вспомнил, что он собирался сказать. Что он должен был сказать. Что он хотел сказать уже давно.
— Выключи музыку! — проорал он.
Это он тоже вспомнил, он собирался не говорить, а орать. Он мог переорать эту проклятую музыку, он мог переорать всех и вся.
Юный архитектор покачнулся и, только когда попытался сделать шаг, понял, насколько неловким было его положение. Насколько неприятно столкнуться с человеком, который сдает тебе квартиру, в спущенных штанах и трусах.
Он попытался подтянуть брюки, торопливо и неловко. На его лбу было огромное кровавое пятно. Кровь еще не свернулась, рана была свежей, из нее капали красные капли. Но похоже, нагота беспокоила его сильнее, нагота была важнее.
Хофмейстер увидел, что архитектор носит боксеры. Хофмейстер ненавидел боксеры.
Он увидел еще кое-что: на нем не было презерватива.
Хофмейстер содрогнулся от отвращения к этому типу. Этот немец не понравился ему с самого начала. Слишком учтивый, слишком подхалим, слишком лебезил и вообще слишком сложный. Если бы рядом сейчас не было его дочери, Хофмейстер вцепился бы архитектору в горло и выдавил из него жизнь до капли, задушил бы, как слепого котенка. Надо только прижать чуть сильнее, продержаться чуть дольше, сосредоточиться, и все, жизни больше нет, как не было.
Когда архитектору удалось кое-как привести себя в порядок — рубашка все еще была расстегнута до пупка — и отойти от Хофмейстера на безопасное расстояние, он наконец-то добрался до CD-проигрывателя и выключил музыку.
— Так, так, — сказал Хофмейстер. — Наконец-то. Слава богу.
Он облизнул губы и махнул рукой в сторону своего квартиранта, но тот не понял его жеста.
— Застегнитесь, — пояснил Хофмейстер. — Ваша рубашка, застегните ее. Мне все видно. Я не хочу это видеть. Я и так уже видел слишком много.
Иби стояла у двери и ритмично покачивалась туда-сюда. Она тихо плакала.
Жилец застегнул рубашку полностью, до самой верхней пуговицы.
И тут Хофмейстер шарахнул кулаком правой руки по столу с такой силой, что ему стало больно, а жилец отскочил еще на два шага назад.
— Вы платите за эту квартиру! — рявкнул Хофмейстер, потому что вспомнил, что должен кричать, что он решил орать изо всех сил, как раненый зверь. — Вы платите за мебель, за газ и за свет, за вид на парк Вондела, за возможность жить на самой лучшей улице, в лучшем районе Амстердама, и все это вы получаете по умеренной цене, можно даже сказать, весьма умеренной цене, но вы платите не за мою дочь! Это вам понятно? Не за мою дочь!
Он ухватился за лоб, как будто вспоминал, что еще он хотел сказать, но говорить ему больше было нечего. Это было все, что он хотел сказать. И он это сказал. Теперь Хофмейстер мог уходить. Да, он сказал все, что было нужно. Он мог уйти. Он положил конец бесчинству.
Но вопреки его ожиданиям, архитектор не промолчал робко и виновато, а сказал хриплым голосом:
— Вы об этом пожалеете. Без последствий это не останется.
Он потрогал свой лоб и увидел на руке кровь. Он с изумлением посмотрел на нее, скорее удивленно, чем испуганно. Видимо, после конфронтации с кровью на него навалилась боль. Потому что он застонал. Нет, он тихонько заскулил. Маменькин сынок, еще и это. Конечно, маменькины сынки были хуже всего.