Гнедой мерин с острой спиной, со старой сиделкой, съехавшей на бок, достает и обгрызает клен на палисаднике. Максим Семеныч лениво говорит:
— Тетка! эй! отверни лошадь-то…
Но звонкоголосая баба, окруженная оравой парней-зубоскалов, не слышит. На телеге у нее в мешках и в пологе — мелкие груши-кислицы, цена — восемь копеек за ведро.
— Тебе сколько, бабушка?
— Да у нас семья…
— Бери больше! Фрухта дешевая, Гусподь зародил. Я, бабушка, тебе сверху не буду ссыпать… зачем же я буду ссыпать?
Васька Танцур, печник, бывший года полтора почтальоном, теперь пьяница и забулдыга, приятельским жестом сдергивает с курчавой головы картузишко с пуговицей и весело приветствует Максима Семеныча.
— А к чему эта вещь идет?
Он оттопыренным большим пальцем пренебрежительно, через плечо, кивает на бабу в красном и ее дешевые груши. Голос из толпы парней бросает:
— Человек, как говорится, не свинья, все съисть!..
— Толкушники! — кричит на них баба, — собрались тут!..
Угрожающим, кокетливым жестом замахивается деревянной чашкой. Ребята гогочут.
— Сердитая!..
— Сердита — давно не бита!..
— Тут спрашивается резонно: к чему эта вещь идет? Какая от ней польза? — Васька пренебрежительно мотает головой на груши, — Ума ли прибавится? или здоровья? или развязки?
— Вот уж толкушник-то!.. уйди к мерину под хвост!..
Весело ржет толпа, сгрудившаяся возле телеги. Жужжит базар, погромыхивает, дребезжит, ворчит глухо, многоголосо, как далекий прибой. Кружат, колышутся, толкутся армяки, кофты, пиджаки, рубахи. Расходятся, сходятся, сплетаются в пестрый узел, плотным затором стоят на дороге. Не пройти, кажется, никому. Но вот раздались в стороны, расступились: проходит милейший Ардальон Степаныч, пристав Болтышков, коротенький, шарообразный господин, мягкий, малиново-зыбкий, как желе, весь из подрумяненных колобков и кренделей, плотно обтянутых тужуркой защитного цвета. Внимательно, благосклонным взглядом, смотрит на бабу в красной кофте, на ворох груш, сердито-взыскательным — на веселую группу парней. Приподымаются кое-где картузы. Васька Танцур изогнулся с нагло-почтительным видом и, помахивая своим выгоревшим шлычком, запачканным глиной, — сразу видно, что печник по профессии — приветствует фамильярным голосом:
— Вашему благородию!.. С праздничком вас, с воскресным днем-с!..
Не отвечая на поклоны и приветствие, пристав медлительным, хозяйским шагом подвигается вперед. Короткие ноги в сапогах, похожих на ведра, больше тыкаются в стороны, чем вперед, руки назад заложены, фуражка лихо сдвинута набекрень и розово-сизый затылок мягким валом лег на потемневший воротник тужурки.
Увидел Максима Семеныча, приятельски дернул головой, свернул к крыльцу.
— Какая память, черт ее… где раз поел, туда и тянет…
Присел рядом — на верхней ступеньке, снял фуражку, обмахнул розовую лысину, шумно пыхнул ноздрями и добавил:
— Тепло. Ну, как живем?
Максим Семеныч протянул кожаный, обтертый портсигар и лениво, держа в зубах папиросу, промычал обычное:
— Помалу.
Закурили. Уперлись одинаково локтями в колени, задумались, сами не зная о чем.
— А вы? — уронил вяло, нехотя Максим Семеныч.
— Тоже не спеша…
Говорить не о чем — все переговорено: каждый день встречались. Серьезными, вдумчивыми глазами глядели на пеструю зыбь базара, слушали — где-то визжал связанный поросенок, прорезая жужжание толпы резкими звуками бессильного отчаяния, — взрывами раскатывался хохот парней около бабы в красной кофте и, когда падал, доносились обрывки шутовских речей Васьки Танцура, потешавшего толпу:
— Три вещи есть на свете самые вредные — водка, табак, бабы… Немножко попробуешь — еще просишь…
Было все обычное, знакомое, приятно усыпляющее бездумностью и неизменным повторением, как каждодневный свет солнца, ласково греющий, крик грачей и звон колокола.
— А у меня шестая дочь поступила в гимназию, — сказал Болтышков и стыдливо улыбнулся.
Максим Семеныч покачал головой:
— Д-да… это — номер…
— Платьице, фартучек, панталончики… книжки… за правоучение… — Пристав сделал неопределенный жест папироской. — Ведь пять штук! Одной обуви — пять пар ботинок… Вот и раскидываю: где бы да как бы?.. Занятие, так сказать, психологическое… Восемь девок, один я… Лесенка — ничего себе…
Пристав жил один, на холостом положении, а семью переселил в город — так дешевле было учить детей. У него, в самом деле, было восемь дочерей, и лишь одна была пристроена — учительницей в церковной школе. Остальные — учились. Мудрено было изворачиваться, но он умел. И даже с тела не спадал в тугих обстоятельствах, всегда был игрив и наклонен к легкомыслию.