— О какой помощи?
Она покачала головой.
— Я игуменья. Это то же самое, что аббатиса. И иногда я становлюсь старицей, наставницей. Но все это! Это не моя епархия. Однако сестры в вас верят.
— А потом?
— Существует два варианта. Мы действует в соответствии с планом. Ходатайство. Прошение о помиловании. Финансовая поддержка для уплаты вашего штрафа из нашего каритативного фонда. Будут использованы все возможности. Белорусский митрополит напишет в датское Министерство юстиции. Вы приносите извинения. Заключается соглашение. Вы проводите турне с опозданием. Вы снова на сцене.
— А другой вариант?
— Что всех усилий будет недостаточно. Ни варьете, ни гасиенда,[37] ни Налоговое управление не хотят заключать соглашение. В итоге вы попадете в Алаурин-эль-Гранде на пять лет.
Она больше не улыбалась.
— А когда я буду там сидеть, — поинтересовался он, — как же я буду объяснять себе долгими зимними андалузскими ночами, ради чего все это?
— Ради тишины, — ответила она. — Все это ради тишины.
Она проводила его к выходу, он был благодарен ей, сам бы он не смог найти дорогу. Он потерял ориентацию, внешнюю и внутреннюю.
Они прошли через огромную кухню, миновали буфетную. Свечи были заменены и получили подкрепление от луны.
— Терраса, — сказала она. — Столовая.
Она открыла дверь, за ней оказался монастырский сад. Он звучал так, что даже сейчас, при восьми градусах мороза, хотелось усесться на каменную скамью и никуда не уходить.
Сад был окружен четырьмя зданиями, четвертое было церковью, миниатюрной и аккуратной, похожей скорее на дачный домик. В плане церковь представляла собой крест, в центре возвышался сверкающий в лунном свете купол-луковка.
Он прислушался к пейзажу, все было проникнуто трепетной заботой.
— Это часть тренировки, — объяснила она. — Пытаешься привнести Божественное в повседневность. Вот сад. Его надо поддерживать в порядке. Некоторые молятся, даже когда сидят в уборной.
Он почувствовал, как нарастает какое-то сильное внутреннее стремление. Оно явно происходило из его собственного сердца, но оказалось таким всеобъемлющим, что немедленно распространилось и на весь окружающий мир. И преобразовалось в диссонансное беспокойство.
— Я искал, — сказал он, — большую часть своей жизни — тишину. Внутри самого себя и среди людей. Я знаю, что она существует. Я сам никогда не был посвящен в это, но я знаю, что она существует. В вас она есть. Вот вы стоите там, ваш голос идет из тишины, я слышу это. И девочка, КлараМария, она тоже что-то про это знает. Я хочу туда. Иначе я сойду с ума.
Она слушала его. Он чувствовал, как его колени слегка ударяются одно о другое.
— Наверное, это правда, — сказала она. — То, что вы сойдете с ума. Если не попадете туда.
Она закрыла дверь, они пошли к выходу. Он на шаг отстал от нее. Он был просто парализован от гнева. Она была христианкой. И не произнесла ни одного милосердного слова. Не благословила его. Не поцеловала в щеку.
И тем не менее он был вынужден прислушиваться к ее телу. Она шла так, как танцевала Екатерина Гордеева. Чувствуя радость от движения, как двенадцатилетний ребенок. Екатерина Гордеева участвовала в ледовом номере Государственного цирка, в оба его московских сезона. Однако идущая перед ним женщина двигалась с какой-то иной легкостью. Как будто она находилась не в самом теле, а вокруг него. Он прислушивался к движениям тел всю свою жизнь и никогда не слышал ничего подобного.
— Африканка, — произнес он. — Она угрожала мне. Говорила, чтобы я держался подальше.
— Мне всегда казалось, что как в театральном мире, так и в цирке принято устраивать прослушивание. Чтобы выбрать тех, кому это действительно надо.
Он резко остановился. Тело его занемело. И тем не менее он заставил свой голос урчать, словно голос сиамского кота.
— Чтобы стать аббатисой, — заметил он, — надо, должно быть, заслужить очень высокую степень доверия.
Она обернулась к нему. Бывало, что он, сидя в кафе где-нибудь на юге Европы, прислушивался к проходившим мимо монашкам. От макушки до сердца в них звучал преимущественно Монтеверди. Но ниже они были зашнурованы. Эта женщина представляла собой совершенно другое явление.
— Это в идеале, — заметила она. — А на самом деле все мы маленькие люди.
— Тогда мне придется попросить вас изложить все это в письменном виде, — сказал он. — Все. Про митрополита и патриарха. Про ходатайство и пять миллионов.
Они снова оказались в угловой комнате, она писала быстро и сосредоточенно, отошла в соседнюю комнату, зажужжал ксерокс, она вернулась, протянула ему документ, он прочитал и поставил свою подпись. За свою жизнь ему случалось подписывать много контрактов, но такого у него не было никогда.
— Вы мне верите? — спросила она.
Он кивнул.
Она придержала дверь. Протянула ему руку. Он пожал ее. Некоторое время они стояли в дверях.
Звуки вокруг них начали меняться. Сначала они стали яснее. Он услышал свое собственное тело, ее тело. Он зарегистрировал едва слышный шепот электроники, находящейся в режиме ожидания. Он слышал здание — вечное, едва заметное оседание камня и бетона. Вибрации спящих людей.
Он услышал, как звуки гармонизируются. Складываются в общую тональность. Он был свидетелем какой-то оркестровки.
Он больше не слышал основного тона женщины. Он взглянул на нее. Она стала бесцветной. Он знал, что они стоят, выпрямившись, и вместе движутся, через все духовые трубы и резонирующие корпуса инструментов, туда, куда ему всегда хотелось, — к тишине.
Тоска и страх возникли внезапно, словно удар в литавры. Он чуть было не закричал. В тот же миг все вернулось на свои места.
Он прислонился к стене. Прошло какое-то время, прежде чем он смог заговорить.
— Год — это большой срок, — сказал он. — Вы можете забыть о нашем договоре.
— А может быть, мы будет помнить о нем, — возразила она.
— А может быть, вы ошибаетесь. Никто не преследует детей. В этом случае я погублю свою жизнь.
— Великих, мужчин и женщин, — сказала она, — всегда отличало то, что они, когда доходило до дела, готовы были поставить все на один номер рулетки. Номер Спасителя. И без всякой гарантии, что он выпадет.
Окружающее вертелось перед глазами Каспера, словно карусель — монастырская карусель.
— Это будет длинный год, — сказал он. — И не самый легкий в моей жизни. Вы можете дать какой-нибудь совет?
Она посмотрела на него:
— Вы когда-нибудь пытались молиться о чем-нибудь?
— Я не молился, я требовал. Большую часть своей жизни.
— Вот почему вы не продвинулись дальше.
От гнева у него снова перехватило дыхание.
Звучание ее преобразовалось в «Гольдберг-вариации». Стало почти семейным. Он почувствовал, что нравится ей. А нравился он немногим, может быть, единицам. Он чувствовал это в КлареМарии. В Стине. В людях, которые могли терпеть шум его системы. И не просто терпеть.
Любовь делает людей равноправными. На минуту они оказались на одной ступени.
— Кому мне молиться? — спросил он. — Кто сказал, что там кто-то есть, кто сказал, что вселенная не просто одна большая шарманка?
— Может быть, и не надо молиться кому-то одному. Матери-пустынницы говорили, что Бог не имеет формы, цвета или материального выражения. Может быть, молитва — это не когда ты молишься кому-нибудь. Возможно, это деятельный способ от всего отказаться. Возможно, вам потребуется именно это — от всего отказаться, не опустившись при этом на дно. Она открыла дверь.
— Текст, в принципе, может быть каким угодно, — добавила она, — лишь бы он исходил из сердца. Например, это могла бы быть одна из кантат Баха.
Он почувствовал какое-то движение. За его спиной стояла африканка.
Она проводила его к выходу и открыла ворота. Здесь он обернулся и окинул взглядом все здание.
— Флигель для гостей, — сказала африканка.
Дом был трехэтажным, он насчитал по семь окон на этаже, у каждого маленький балкон.