Теперь переходим к тому, как отдавать честь. Солдат прикладывает распрямленную правую ладонь к фуражке или к правому виску так, чтобы мог видеть грязь на своей ладони. Если командир идет навстречу солдату, тот должен начать отдавать честь за три шага, сопровождать ее движением головы до тех пор, пока они не поравняются, затем, сделав еще шаг, быстро и резко бросить руку вниз и голову вновь повернуть прямо…
Новобранцы парно начали тренироваться в отдаче чести. Шперберу всё это напомнило театр кукол. Он радовался, когда ему удалось резко бросить правую руку вниз, если он в стойке «смирно» стоял не шелохнувшись и фигура его не перекашивалась, если снимаемая с плеча винтовка не застревала на локте. И вообще, когда все получалось, когда он не ошибался, ему это даже нравилось. Легкая усмешка иногда скользила по его лицу. Даже язык команд показался ему вдруг не таким уж тупым, как в первую неделю. Во всяком случае, он, этот язык, был точным, не допускал вариантов или сомнений. Он не служил тщеславному самовыпячиванию или политическому обману. Команду и действия по ним были похожи на молоток и гвозди. Стоило лишь прозвучать команде, как она уже выполнялась. Когда Вольф подавал команду «В укрытие!», Шпербер мгновенно бросался в любую ямку прежде, чем Вольф успевал набрать воздуха для следующего приказа. Он обнаружил, что умеет делать то, чего прежде не делал. Если Вольф заставлял его десять раз лежа выжаться на руках, то к злобе против Вольфа примешивалось странное чувство удовлетворения. Он еще не понял, что это — удовлетворение от победы над собой или от ощущения, что он может подчиняться чужой воле. А может быть, это агрессивность, которая заложена в нем от рождения? Или же проявление пассивности, о чем его не раз предупреждали?
Он удивлялся, что эти движения по принуждению, по чужим командам не ожесточали его, а снимали внутреннее напряжение. Он чувствовал, как муштра опустошает мозг, и испытывал состояние какого-то транса, какой-то невесомости. Даже дети не были столь послушны каскаду команд, указаний, служебных предписаний, как иные новобранцы. Уклониться от них означало почти то же самое, что выпрыгнуть из идущего поезда.
6
Сколько же прошло недель — четыре или только три? Или, может, десять? Или же полгода? Порой Шпербер не знал, какой день недели сегодня. Ощущение времени притупилось. В действительности же прошло всего три недели. Не оставалось ни одного дня, даже ни минутки для личной жизни. Был только служебный распорядок, который определял недели и дни. Шпербер пробегал глазами учебный план только потому, что был приказ ежедневно знакомиться с ним на черной доске. Знал ты его наизусть или нет, одобрял или нет — все твои часы и минуты определялись твердой рукой. Дежурный унтер-офицер и командир отделения ставили новобранцев в известность о предстоящих заданиях. Служба начиналась с побудки и кончалась вечерним сигналом отбоя. Но и по ночам их поднимали на марши для выработки ориентации, на учебные тревоги, на строевые упражнения с полной боевой выкладкой. Для товарищеских бесед, вечернего отдыха или на увольнение в город в конце недели до сих пор не выделялось времени-. Иногда, после окончания занятий, в семнадцать часов, можно было посидеть в комнате отдыха, у телевизора или поиграть в подвале в настольный теннис. Очень редко удавалось сбегать с Эдди или Бартельсом в пивнушку «Хайди» — нечто вроде закусочной или деревенского трактира. Она находилась за городом, в пятнадцати минутах ходьбы от казарм, на околице вытянутой в линию деревни, которая извлекала торговую выгоду из того, что под боком у нее оказался гарнизон. Забегаловка была чем-то вроде места отдыха для солдат. Но и там пообщаться можно было только с солдатами.
Шпербер отказался задумывать какие-либо дела после окончания занятий. Всегда что-то мешало. Какие-то воспитательные мероприятия, вроде дежурства в пожарной команде, внеочередной чистки оружия (хотя оно еще ни разу не было в деле), глажения брюк, чистки обуви или проверки шкафов. Это спрессовывание дней, смена дневного света и темноты, спальни и учебного плаца создавали у Шпербера ощущение, что прошедшие дотоле годы его жизни смазываются, теряют свои контуры и сливаются друг с другом. Воспоминания, которые, слава богу, рождались в его сознании после первых дней выключенного мышления, нагромождались хаотически и теряли датировку. Его мозг порой был не в состоянии выработать последовательно хотя бы несколько мыслей…
Письмо Сюзанны с первыми намеками на то, что она любит его, он действительно получил прошедшим летом, хотя девушка уехала в Италию почти два года назад. Тогда он еще не думал о службе в бундесвере. Поначалу он несколько месяцев ждал от нее хоть пару строк. Наконец пришла открытка: «Я — жива». И больше ничего. Она хотела, что ли, чтобы он считал ее умершей? Не скоро удалось ему выбросить ее из головы. Как-нибудь обойдется он без Сюзанны. А потом это письмо. Оно растревожило старые раны. Лучше бы она не будоражила его своим обстоятельным посланием. Шпербер не нашел в себе сил ответить ей. Во-первых, он не умел писать письма, не мог связно изложить свои чувства на бумаге, а главное — все звучало слишком старомодно. Во-вторых, в этом не было смысла. Пусть она блаженствует там с этим своим Ульфом. До него он, очевидно, не дорос. Потерпел поражение. Точка. Многие месяцы он не распечатывал ее письмо, однако не разорвал его и даже взял с собой в казарму. Шпербер открыл свой шкаф и вынул письмо. Зачем она послала его, когда между ними все уже было кончено? Он забрался на постель, пристроился поудобнее. Бережно держал конверт перед глазами, как драгоценность. Это легонькое, как перышко, письмишко означало, что в той его жизни, вне казармы, что-то возрождалось. В его личной жизни, в его собственной, отдельно взятой. Не отнивелированной, не иссушенной муштрой и апатией. Письмо. Если тогда он его чуть не разорвал, то теперь он мог рассматривать его как моральную опору, что бы в нем она ни написала.
Все, что произошло с Сюзанной, было как бандитский налет, разбойничий набег, все вверх дном: Ульф просто-напросто выкрал ее, оторвал от ее счастливой мамы, от школы, которую она так и не закончила. Он, Йохен, должен был бы заметить, что она в то время потеряла под ногами реальную почву и жила фантазиями. Она возомнила себя большой художницей, хотя малевала акварелью лишь котят. Ульф опустил ее с небес на землю. «Вот что, девочка, — сказал он, упаковывая чемоданчик, — мы уезжаем». Он был так уверен в себе. Его послали корреспондентом в Рим. После летних каникул она не вернулась домой, вырванная из прежней жизни. «Это было что-то вроде опьянения, понимаешь? Все казалось таким новым и радужным. Освобождение от всяких стрессовых ситуаций. Я не хотела ничего знать, кроме своего домашнего очага и всего, что связано только с ним».
В коридоре послышались шаги дежурного. В двадцать два — отбой. Чтение нарушает режим отдыха. Шпербер быстренько засунул конверт и письмо под шлем, который лежал неподалеку от него, на шкафу, на высоте человеческого роста. Сон его был неспокоен. Письмо преследовало его. Ему снилось, что Сюзанна, пританцовывая, бежит вдоль строя батареи. На ней белое платье, тонкое, как бумага ее письма. При каждом шаге руки распластываются как крылья. Вольф пытается приказать ему смотреть прямо перед собой. Но его голова поворачивается за бегущей Сюзанной. Шпербер хочет броситься за ней, но его сапоги приросли к земле. Он рванулся, но стал падать вперед… и здесь проснулся. Посмотрел на наручные часы. Четыре часа утра. Он тихонько поднялся, достал из брюк кольцо с ключом от шкафа и ящиков. Пошарил в вещевом ящике, нащупал свой календарь, зажег спичку в ящике, где лежала еда. Открыл календарь. Сегодня пятница, значит, он может отдыхать — это ему поощрение за то, что выдержал марш-бросок.