Под конвоем шестнадцати солдат — по четыре с каждой стороны, — под командой унтер-офицера нас повели на гауптвахту.
На улицах у лавок тянулись длинные очереди женщин. Забастовавшие рабочие химического завода тоже высыпали на улицу. По дороге к нашей процессии присоединялись мужчины, женщины, дети.
— Мира!.. Да здравствуют солдаты! Мира!..
У ворот казарм нас ожидал взвод жандармов.
— Долой! Долой! Жандармов — на фронт! Да здравствуют солдаты!
Меня посадили в большую полутемную комнату, где уже находилось четверо арестованных солдат. Не успели запереть за мной дверь, как она снова открылась: привели троих рабочих.
— Важные события! — сообщили они. — В городе революция. Разнесли военные склады!
— А что солдаты? Как они держатся?
— Солдаты? Они, увидите, еще придут освобождать нас…
— Жаль, жаль! — отозвался один из солдат, похожий на цыгана. Он сидел прямо на полу, покуривая трубку. Время от времени он вынимал ее изо рта и сплевывал, стараясь доплюнуть до висевшей на стене таблички, до того грязной, что лишь с трудом можно было разобрать, что на ней написано было: «Курить воспрещается!»
— Почему, дурак, жаль! Тебе, видно, охота умереть героем на поле брани?
— Не то. Я ведь уже девять раз уходил на фронт и девять раз давал стрекача. Нет, приятно было бы еще раз этак с музыкой да с цветами пройтись на станцию… Ну, не беда — освободят, тоже плакать не стану…
Но тщетно мы ждали, чтобы кто-нибудь явился нас освобождать. Обеда мы тоже не дождались. Молча глядели мы на дощатый забор, тянувшийся в каком-нибудь метре от наших окон. Стемнело.
— Забыли нас, чтобы их черти драли! — выругался солдат, похожий на цыгана.
— До завтра как-нибудь протянем, — сказал один из рабочих, — а уж завтра-то о нас наверняка вспомнят.
Ночь тянулась бесконечно. Голод давал себя знать, но еще пуще страдали мы от холода. Спать мы легли на полу и, чтобы согреться, тесно прижались друг к другу.
Мне долго не удавалось заснуть, и вскоре после того, как я, наконец, заснул, меня разбудил треск пулемета.
Я толкнул в бок своего соседа-цыгана.
— Ну, чего тебе?
— Стреляют из пулемета.
Цыган прислушался и снова улегся.
— Померещилось тебе, — промычал он и захрапел.
И хотя теперь ничего не было слышно, кроме храпа соседей, я уже не мог уснуть.
Медленно светало. Первым из моих товарищей по заключению проснулся цыган. Он поплевал себе на руки и протер глаза.
Тем временем совсем рассвело. О нас, видно, основательно забыли. В полдень дверь наконец отворилась. Трое жандармов с винтовками ждали в коридоре.
— Петр Ковач! — выкликнул унтер-офицер.
— Здесь! — отозвался я.
— Иди.
Мы пошли: справа и слева от меня — жандармы, а унтер-офицер замыкал шествие. Гауптвахта помещалась в заднем флигеле казармы. Через двор меня провели в переднее здание, во второй этаж.
Больше получаса прождали мы в коридоре. Жандармы позволили мне присесть на скамейку. По коридору взад и вперед шныряли офицеры и солдаты. Двери открывались и закрывались — на меня никто внимания не обращал.
Я начал было дремать, как вдруг с меня весь сон соскочил: из противоположной двери вышел Гайдош в сопровождении двух жандармов. Он не глядел на меня, и я тоже вида не подал, что знаком с ним. Жандармы увели его.
Дверь снова отворилась, и унтер-офицер выкликнул мою фамилию. В комнате, куда меня ввели, находилось, насколько я могу припомнить, семь человек — все офицеры — лишь у двери стоял унтер-офицер.
— Петр Ковач, — сказал военный судья-ротмистр и пристально поглядел на меня. У него были злые, на выкате глаза. — Петр Ковач, — повторил он и ничего больше не добавил.
Я стоял перед столом, не зная, следует ли сказать что-нибудь или же продолжать молчать. Один из офицеров протянул мне какую-то бумагу.
— Откуда у тебя эта дрянь? — спросил ротмистр.
Я кинул взгляд на листок, на котором было что-то написано на машинке. Мне удалось разобрать лишь обращение, написанное заглавными буквами: «Товарищи солдаты!»