— Возьми его под руку с другой стороны.
Готтесман без умолку говорит. То ругается, то строит планы.
— Вена! Вот вам и Вена, прославленная, веселая Вена! А что еще будет, когда Прага и Берлин зашевелятся! Сразу все… А? Что будет, когда по-настоящему… Доживем, товарищ Шмидт! Доживем!
Шмидт не отвечает. Он без сознания.
Утром он очнулся. Он был бледен, как повязка на голове. Он словно истек кровью. Лежит неподвижный. Руки плетьми свисают с кровати.
— Расскажите мне еще что-нибудь, товарищ Ковач.
Петр не знает, о чем ему еще рассказать. Жена Шмидта уже с час как вышла из дома. А Петр все сидит у постели больного, прикрытого вместо одеяла пальто.
— О чем же еще рассказать, товарищ Шмидт?
— Все равно о чем, — шепчет больной.
— Вы знаете, Москва… — Петр вдруг вспомнил: Москва обменит! — Москва освободит венгерских коммунистов, сидящих в тюрьмах со времени падения диктатуры. Коммунистов обменят на военнопленных офицеров.
Шмидт не понимает.
Петр объясняет ему.
— Всех нас обменят, — бормочет Шмидт, снова теряя сознание, — всех нас, всех…
Глаза его устремлены на потолок. Он с трудом дышит.
Петру знакомо это дыхание, знаком свинцовый цвет лица.
Спустя полчаса он закрывает глаза Шмидта.
В трамвае — Петр ехал в город — стиснутые между пролетарских женщин, сидели двое полицейских. Полицейские молчали. Молчали и женщины. Говорили глаза. Напротив тучных полицейских сидела женщина, укутанная в шотландскую шаль. Ее горящий ненавистью взгляд впился в лицо полицейского. Тот отвернулся. Но, словно притянутый магнитом, обернулся вновь и посмотрел на худое морщинистое лицо с темными кругами под глазами. Полицейский поднялся. Его взгляд остановился на другом лице: заплаканные глаза, готовые выпрыгнуть из орбит и впиться в его упитанную физиономию.
Полицейские вышли на площадку. На следующей остановке они сошли с трамвая.
В редакции Петр встретил Гайдоша. Поработали с час. Потом вместе вышли на улицу. Гайдоша вызвали в полицию. Петр спешил в типографию. Чтобы сократить путь, они пересекли проспект Кертнера.
Осколки стекол разбитых витрин топтали ноги, обутые в широконосые ботинки, гетры и крошечные лакированные туфельки. В магазинах шла лихорадочная работа. Прибывали партии новых товаров.
Разбитые витрины охранялись полицией.
Господа в светлых пальто с огромными меховыми воротниками и звонко щебечущие дамы с ярко накрашенными губами, с бриллиантами в ушах, величиной с орех, одаривали полицейских сигарами и папиросами, пожимали им руки, похлопывали их по плечу.
Поражение не убило бодрого настроения Гайдоша.
Не так восторженно, как Готтесман, но с такой же непоколебимой верой говорил он о будущем. Об уроках вчерашнего дня. Вчерашний день разоблачил социал-демократию и на опыте показал, какое значение имеет, кто руководит рабочими — социал-демократия или коммунисты.
— Если бы социал-демократической партии не существовало! — вздыхает Петр.
— Но она существует, — страстно говорит Гайдош. — Она существует! — почти кричит он. — И мы должны с этим считаться. Она существует, и поэтому борьба будет долгой и трудной!
На углу Грабена, где готические башни церкви св. Стефана бросают тень на Корсо, они расстались.
Петр остановился на минуту.
— Долгой и трудной… Долгой и трудной… — повторил он.
Публика, наводнявшая Корсо, почти прижала Петра к стене.
Темой разговоров служила не вчерашняя забастовка. Дамы и господа, расхаживавшие по осколкам оконных стекол, среди опустошенных витрин, болтали о Цюрихе, о венгерской кроне, о марке, о новых автомобилях, о драгоценностях, о яхтах. Улица звенела от веселого смеха, от победоносных гудков возвращавшихся в Вену автомобилей.
— Борьба будет долгой и трудной, — повторил Петр, медленно пробираясь к типографии. — Она будет долгой и трудной. Но мы доведем ее до конца!