Открылась дверь, и в комнату вошел Пойтек. Он повернул выключатель. Я находился в комнате с двумя окнами и четырьмя кроватями. Первое впечатление у меня было такое, что я попал в больничную палату, и — как впоследствии выяснилось — я не ошибся. Это был барак, в котором во время войны помещался военный психиатрический госпиталь. По окончании войны больные разбежались, и опустевшие бараки были превращены в общежитие. Собственно говоря, этот процесс превращения в общежитие состоял в том, что больные унесли из комнат все, что можно было унести, жильцам же предоставлялось вновь омеблировать комнаты.
— Проснулся? Вот и кстати: ужин как раз готов.
Вторая комната, куда повел меня Пойтек, была такая же, как и та, в которой я спал. Первое, что мне бросилось в глаза, был горшок, поставленный на горящий примус. Из горшка шел запах горячей пищи. Кроме нас в комнате было еще пять человек. Двое лежали, а трое стояли возле примуса. Когда я вошел, бледный, рыжий, чрезвычайно моложавый на вид человек с лицом, усеянным веснушками, протянул мне руку.
— Петр? Как дела? Не узнаешь, что ли?
Конечно, я где-то уже видел это лицо, но никак не мог припомнить — где.
— По правде говоря…
— Не помнишь? Ну, не беда. Главное, чтобы не забывал, чему я тебя учил.
— Меня учили?..
Тут я сразу вспомнил все: рабочие курсы, уроки правописания, первую забастовку.
— Товарищ Секереш!
Секереш обнял меня.
— Скоро два года, как мы расстались.
— Мы виделись, товарищ Секереш, в самом начале и вот опять встречаемся, когда уже всему конец.
— Конец? — переспросил Секереш и засмеялся весело, как ребенок. — Чему это конец, Петр?
Тут только я понял, какую сказал глупость. Краска залила мне щеки. Я замолчал и опустил голову, чтобы не глядеть Секерешу в глаза. Но он взял меня за подбородок и потянул кверху, чтобы заставить поднять голову.
— Так скажешь мне, Петр, чему конец?
— Петр прав, — пришел мне на помощь Пойтек. — Конец, бесспорный конец первой пролетарской диктатуре в Венгрии. То, что происходит теперь, уже входит в историю второй.
— Это верно, — сказал Секереш. — Первой конец — это так.
— Завели шарманку! Первая революция, вторая революция… Совсем, как Вильгельм I, Вильгельм II, 1-е апреля, 2-е апреля… Первая или вторая — не все ли равно? Большевизм — чепуха! Баста! Все же умный человек может извлечь урок из любой революции, как бы бессмысленна она ни была: мы убедились, что тиранией нельзя положить конец тирании. Необходимо взорвать весь свинушник и плюнуть на него.
— Главное — плюнуть, дядя Вильнер, это немного поможет! — засмеялся Секереш.
— Дураки! — продолжал Вильнер, невозмутимо размешивая похлебку. — Вы мне напоминаете жука, попавшего в хрен. Дураки хрен считают самым сладким блюдом. Первая революция, вторая революция! Сумасшедший дом! Нет ли у кого-нибудь папиросы? — докончил он немного тише, но все еще достаточно громко.
— Вот видите, брат Вильнер, — заговорил высокий молодой человек с волосами, спадавшими ему на плечи. Он лежал на кровати и при разговоре размахивал руками до самого потолка. — Вот видите, вы осуждаете ошибки большевиков, а сами тоже не свободны от ошибок, или вы думаете, что в теле, отравленном алкоголем и никотином, может быть душа, достаточно сильная и чистая, чтобы успешно бороться со злом?
— Пошел ты к чортовой матери, дурак… слюнтяй…
— Только основанный на христианском воздержании…
Вильнер со злостью подскочил к говорящему и, демонстративно повернувшись к нему спиной, заорал:
— Говори мне в…, скотина, это я еще готов выносить! Когда же я вижу твое лицо, то сразу становлюсь антисемитом. Право же, я человек без предрассудков, любую б…, любого убийцу готов назвать братом, но чего уже я никак переварить не могу — это, что полоумный сын еврейского служки проповедует христианство.
— Бедный брат мой! — вздохнул длинноволосый и, потянувшись, поднялся с кровати.
— Братом зовешь, сопляк!.. Ну, если ты мне действительно брат, то сходи и принеси немного соли. В двадцатом бараке купили сегодня полкило. Сбегай, попроси у них горсточку.
Длинноволосый вышел.
Я подсел к Секерешу на кровать.
Пойтек дал мне тарелку с вилкой.
— Это и есть эмиграция? — обратился я к Секерешу.
— И это эмиграция, — ответил Секереш. — Для поля нужен навоз — иначе оно родить не будет… Не слушай этих глупцов, — продолжал он, помолчав немного. — Они не плохие парни, только немного свихнулись. К тому или другому еще вернется рассудок.
На стене против меня красовалась надпись: