— Конечно, он человек остроумный, но подлинный писатель — это вы, — говорили ему.
Однажды Франсуа ни с того ни с сего принимается, к восторгу сотрапезников, бойко пересказывать в рифму отрывок из «Одиссеи». Жана это корежит. Франсуа взял ту сцену, где Навсикая, царевна, говорит с отцом, царем Алкиноем, и в переводе она называет его «миленьким папочкой». Жан ясно слышит греческие слова рарра phile[37], на диво простые и нежные, с которыми никогда не сравнится никакая галантная завитушка. Так нельзя, бормочет он про себя. Как может, подавляет злость, но не выдерживает и бросается вон из трактира. Хоть прошло уже несколько лет, он, несмотря на все свои усилия, никак не отделается от злополучной серьезности, непримиримости, мрачности. Какими бы несообразными ни были стихи Франсуа, разве стоит принимать это так близко к сердцу?
Свежий воздух его успокоил. Пройдя всего с десяток метров, он поворачивает назад. Выдавливая из себя улыбку, возвращается к столику друга, и вдруг кто-то шепчет ему в правое ухо:
— Так рифмовать Гомера не годится. Возмутительно, правда?
Жан поворачивает голову, внимательно смотрит на того, кто это сказал, улыбается ему. И между ними завязывается беседа, — такая, каких он не вел, с тех пор как расстался со своими учителями. Франсуа продолжает изощряться в галантных стихах, а они разглядывают все вокруг: руки, жбаны с вином, кусок мяса на блюде, багровые лица. И то, что они видят, вплетается в их речи. Язык Гомера, говорят они, ничего не приукрашивает, берет обычные предметы и остается ярким и свободным.
— А галантный язык по сравнению с ним просто слеп.
Посреди смеха, пустой болтовни они говорят напрямик, не взбивая словесную пену, не уснащая беседу шипами и розами, как принято в салонах. У них нет цели убедить или понравиться, они стараются понять друг друга. Впрочем, думает Жан, это не совсем так. Мне нравится этот человек, и я хочу понравиться ему.
— Помните, как Калипсо дает Одиссею бурав и болты? — спрашивает собеседник.
— Еще бы! А как Цирцея превращает его со спутниками в свиней! — подхватывает Жан.
— В поросят — обычно переводят «в поросят».
— А, по-моему, лучше звучит «в свиней». В свиней, в свиней, в свиней, — повторяет Жан.
Они оба хохочут.
— Ни вам, ни мне никогда не достигнуть такой простоты.
— Надо только найти верный путь. И мы его найдем, — уверен Жан.
Умные люди встречались ему и прежде, но на этот раз он подружился с человеком, который, судя по всему, обеспокоен тем же, что и он.
Франсуа отправился на несколько недель на воды. Они пишут друг другу, как проводят время, с кем встречаются. Жан рассказывает о своем новом друге Лафонтене, о попойках, трактирах, и чуть не каждое письмо завершается примерно так: «Скажи мне кто-нибудь раньше, что на свете бывают такие места…» — адресат читает и усмехается. Франсуа признается, что влюбился в девчонку четырнадцати лет, и то превозносит ее, то бранит себя. Слог от письма к письму становится все выше, любовь, как видит Жан, — неиссякаемый источник поэзии. Он пробует ступить на эту почву, выдумывает себе влюбленности, сначала тешит свет стишками, где рифмуется «Мадлон» и «аквилон», «Климена» и «измена», потом идет в трактир к другим женщинам, и у этих даже не спрашивает имен.
Впервые в жизни Жан развлекается. О чем и пишет Франсуа большими буквами. Напропалую предается удовольствиям — услаждает то ум, то плоть, открывает целую гамму ощущений — от просто приятных до самых изысканных, способных, кажется, дать все, чего только может желать человек.
Перед отъездом Франсуа оставил ему забавный медицинский трактат на латыни о способах производить на свет красивых детей. Жан упивается заумными иносказаниями, за которыми легко угадываются разгоряченные тела, с их жизненными соками. И вворачивает их вечером в свои галантные тирады. Порой он думает об Амоне — вот человек, который знал все это точно и подробно, но держал эти знания под печатью молчания. Жан вспоминает, как лежал в лазарете, Амон был рядом, а в углу — его вязанье. «Кем же был я тогда?» «А прикасался ли Амон когда-нибудь к женщине не как врач?» Однако эти мысли были мимолетны и быстро испарялись.
По временам он приглашал друзей на прогулку. Лафонтен, как и он, очень любит деревья. Они останавливались то у осины, то у платана и, помолчав, шли дальше. Однажды на такой послеобеденной прогулке Жана осенило — он понял: деревья никогда не меняются и, какие бы перемены ни происходили по прихоти судьбы и обстоятельств в нем самом, в его привычках и привязанностях, все равно усвоенное в детстве останется незыблемым на всю жизнь, как прочная основа, как надежная защита от превратностей времени.