— Явись он сейчас между нами, мы могли бы говорить с ним и понимать друг друга.
— Только не превращайте его в идеального кавалера, — советует Никола.
Жан любит, когда Никола вот так отечески ворчит на него, скрывая за недовольной миной восхищение перед великим будущим друга, в которое свято верит. Все, с кем он до тех пор был связан, хотя и восхищались им — или, возможно, потому, что восхищались, — смотрели на него сверху вниз, с высоты своей знатности или твердой веры. Все, кроме Никола. Дни идут, а мысли его неизменны: Жан — великий талант, непревзойденный поэт, его ждет слава.
Новый герой послужит образцом для молодого короля. А развивать сюжет Жан волен, как ему угодно, в том-то вся и прелесть. Он, разумеется, прилежно штудирует всех древних авторов, однако новая свобода искушает его перо: он берет что приглянется, изменяет факты на свой вкус. Даже придумывает некую царицу. Былой пиетет перед писателями испарился, теперь он чувствует себя на равных с ними, он сам один из них. Он составляет план, выстраивает действие — чем проще, тем лучше, распределяет нагрузку по актам. В центре пьесы — любовь, соперничество царей, измены и, главное, милосердие. Войны и битвы побоку, тем более что юный король в них еще не участвовал. Из замечаний Никола он принимает только те, что ему на руку. Тот, пораженный железной волей друга, подчас только смотрит и молчит. Или, чтобы поддеть, высмеивает его склонность к излишне галантному стилю, а Жан в ответ: «Не беспокойтесь; это ровно то, что нужно; увидите, когда увидите». Однако это лишь салонные каламбуры, на самом деле Жана по ходу сочинительства волнует другое: тот миг, когда бесперебойный поток галантных стихов вдруг глохнет, отлаженный механизм замедляется и рождается особая, спонтанная, вольная, как ветер, строка.
— Душа вдали от вас не вынесет разлуки[43], — произносит он вслух, изумленный, как будто не он сам, а кто-то другой написал этот стих. И никому, включая Никола, он не рассказывает о подобных всплесках. Как и о том, что идея сделать стержнем всей пьесы любовь — не просто дань моде, а нечто куда более существенное. А не рассказывает потому, что ему пока не хватает слов и ни решимость, ни навык пока не созрели, — одна интуиция. Тут все, думает он, зависит от нервной системы, от того, как видишь любящих, воспринимаешь ли сам этот импульс и понимаешь ли скрытую пружину их поступков. И вот однажды утром, обложившись тетрадями, он составляет трехэтажную схему.
Самый нижний этаж — фундамент.
В Пор-Рояле ему внушили мрачное, как ночь, представление о человеческой душе, исключающее всякую надежду на спасение и благодать, — и вот уже сколько лет он старается заглушить его заботами о насущном и каждодневном, чтобы как-то скрасить жизнь. Но оно остается в нем неясной тенью, в которой слились лицо тетушки, худая фигура Амона и даже силуэт юного маркиза под луной.
Этажом выше — скопление всего, что он читал. И тут на первом плане — скорбящая Дидона. Что бы ни пел Гомер и все галантные поэты, любовь снедает сердце человека и дает только мнимое счастье.
А что же выше, на самом верху?
Что-то такое, что никак не выразить словами и что он только изредка, глубокой ночью и изрядно выпив, пытается передать Никола. Размахивает руками, мечется, стараясь высказать свои чувства, выговорить подспудные идеи, они владеют им, клокочут в нем, он ими одержим, но они для него самого остаются невнятными. И, мучась немотой, в конце концов вздыхает:
— Как написать о том, чего сам не пережил!
Никола возражает: настоящий писатель не должен из-за этого смущаться. Когда это поэзия питалась жизненным опытом?
Жан соглашается, на время успокоенный, и трехэтажная постройка отдаляется, уплывает, как судно в открытое море, однако взгляд его прикован к зияющей пустоте на верхнем ярусе, он изображает ее на бумаге огромным пробелом.
И все же, следуя советам друга, он заканчивает «Александра», отгоняя мысль о стержневой системе и обходясь общепринятым. «Сто царств и сто морей нас будут разделять, Быть может, от тоски исчахну я, как знать…» В этом месте он исправляет: «И вскоре вы меня начнете забывать…»[44]