Жан работает с ней на постановке своей новой пьесы, по десять, двадцать раз заставляет повторять одну и ту же строчку — в ответ ни гневного слова, ни укоризненного взгляда. Если бы она его любила, уж верно, не снесла бы такой бесцеремонности. Жан вспыхивает, обвиняет ее в равнодушии. Она же возражает в сотый раз: любовь тут ни при чем, это работа, благодаря ему, величайшему драматургу, она станет величайшей актрисой. При мысли о такой гармонии он тает: великий автор и его актриса. После каждой репетиции он что-то переписывает, снова и снова вчитывается в какой-нибудь отрывок Вергилия, который послужил источником его стихов, сидит часами, переводит заново, и то, что получилось, посылает ей в записке:
«Любовь не утаишь, она огнем пылает, И все нас выдает, — молчанье, голос, взор…»[47]
«Никогда ничего не читала прекраснее», — отвечает она.
Вскоре они начинают появляться на людях вдвоем: в салонах, на улице, и Жана распирает гордость: он держит под руку женщину, к которой все вожделеют, вслед которой всегда раздается восторженный шепот, а она, наконец-то, принадлежит лишь ему.
На Пасху Дюпарк покинула труппу Мольера и перешла к бургундцам. Чтобы сыграть свою трагедию. Жан вне себя от радости. Теперь он понял, что в жизни есть два уровня: поверхностный и глубинный. Можно довольствоваться каким-нибудь тешащим самолюбие успехом. Оставаться на поверхности, — тут, разумеется, никто не застрахован от бед и неудач, но самого ужасного с тобой не случится. Точно сказать, что же такое это самое ужасное, Жану трудно, но им он начиняет свою пьесу, в ней оно предстает то каменною глыбой, то потоком, и никто, он уверен, никто до него так не делал. Порой Дюпарк заводит речь о том, что ей бы больше подошла другая роль, значительнее, интереснее — роль Гермионы, но Жан неумолим: она будет играть Андромаху.
— Но почему же? У нее почти нет слов.
— Для Гермионы требуется то, чего у тебя нет.
— Ты сомневаешься в моем таланте?
— Талант тут ни при чем. Просто то, чем она одержима, тебе, увы, пока недоступно.
— Ошибаешься.
— Так докажи мне.
Жан лукавит и сам это знает. У исполнительницы Гермионы нужного опыта ничуть не больше, но для него все средства хороши: разжечь Дюпарк отказом, заставить ее умолять. И вот она расточает все ласки, на какие способна, но, как только они отрываются друг от друга, переводит дух и снова привычно щебечет; Жан встает, оправляет платье и резко говорит:
— Сможешь хоть как-то оживить добродетель моей Андромахи — будет уже хорошо! Она виновница всего, детоубийца. И я хочу, чтобы в ее плаче публике мерещились кинжальные удары.
Дюпарк глядит растерянно, вряд ли, думает Жан, ей понятно, каким он может быть жестоким, да и не он один.
— Подумаешь, эта твоя Гермиона! Кому она нужна, гордячка неотесанная! — срывается она.
Как-то на репетиции они застряли на одном стихе — Дюпарк не удавалось произнести его так, как хотелось Жану.
— Что именно сюда заброшена судьбой… Что и в несчастии он счастлив был доселе…[48] Слышишь? В несчастии он счастлив был доселе! Громче, с нажимом, чтобы всем было слышно, чтобы все ясно увидели: безупречная Андромаха и та совершает предательство, все неизбежно предают, — чтобы увидели, как она готова упасть в объятия врага.