— Ну, так что же? — спросила меня Эмили.
— Вы о чем?
— Начинаем?
— Мы уже начали.
— В таком случае продолжаем.
Мало-помалу ее тело занимало все больше места на постели и заняло ее всю, так что мне оставалось только лечь на нее сверху. Когда через час с четвертью любви я хотел подняться, Эмили удержала меня за руку.
— Останьтесь, — сказала она. — Останемся.
— Нет. Нужно выходить. Я вам напоминаю, что вы — клаустрофоб.
— Моя клаустрофобия уменьшилась. Вы думаете, это потому, что я уже не девственница?
— Корабль начал крениться.
— И пусть кренится. Я закончила. Мы закончили. Вы это знаете.
— А ваша книга?
— Ложитесь снова, Жак. Умрем вместе. Между любовью на час и на всю жизнь нет разницы, кроме того, что в какой-то момент она становится хуже. Я не хочу пережить этот момент.
— Самоубийство по Достоевскому.
— Совершенно верно.
«Как это здорово в глубинной основе — спать с девушкой, которая читала Достоевского!» — подумал я. Я не понимаю, почему, находясь на «Титанике» в момент ее крушения, я не вычеркнул выражение в глубинной основе из своего словаря.
— У меня в кармане есть снотворное тети Августы, — сказала Эмилия.
— Зачем?
— Интуиция. В этом мучении, которое представляет собой жизнь поэта, интуиция — одна из немногих привилегий. Это сильное снотворное.
— Вода в минус один градус — тоже не шутки.
— Она нас не разбудит — мы примем смертельную дозу. Пожалуйста, Жак. Умереть на «Титанике» с французским студентом, который вас лишил девственности, — это идеальная смерть для ирландской поэтессы пятнадцати с половиной лет. Вы не можете мне отказать.
— Вы не имеете права лишать мир вашего гения.
— У мира большой долг по отношению к гениям: к Шуберту, Ван Гогу, Вийону. Это дает нам все права.
— Мне очень жаль, Эмили, — я не хочу умирать. Я не знаю почему. Может быть, потому, что я люблю своего отца и хочу иметь сына, чтобы стать отцом.
— Почему вы плачете?
— Я плачу?
— Не плачьте, мой дорогой. Я понимаю. Моя беда с самого детства — это то, что я все понимаю. Поэтому мне трудно жить. Но сегодня этому конец, и я довольна, потому что закончила свое произведение, что занималась любовью, что сохранюсь в памяти людей, как молния. Не оставите ли мне свою каюту, чтобы я могла умереть? Она лучше моей. И потом, я умру в вашем запахе. Я предпочитаю умереть одна, потому что я так жила, но я не хотела бы умереть девственницей. Нет. Это было бы слишком грустно. Я помогу вам одеться, согласны? Так будет быстрее. Не нужно, чтобы все спасательные шлюпки ушли, оставив вас одного на палубе как неприкаянного.
Она зажгла свет и одела меня так быстро, как накануне меня раздевала Батшеба. Каюта накренялась все сильнее.
— Это смешно? — сказала Эмили.
Я стоял перед ней, готовый выйти.
— Вы очень милый, совсем не тощий.
— Повторяю, Эмили, пойдемте со мной.
— Это меня не интересует. Стать старой поэтессой, какой ужас! Взрослая поэтесса — это уже посредственно.
— Это ваше последнее слово?
— Нет. Моим последним словом будет… Подождите, мне надо найти его. И вы сможете говорить нью-йоркским журналистам, какое было последнее слово Эмили Уоррен. «Освободите Ирландию!» Слишком политично. Нет ничего хуже ангажированной поэзии. Более того, сколько читателей будет потеряно! «Доброй ночи»? Слишком минималистски. «Я вижу свет» — это глупо?
— Да.
— Более того, я ничего не вижу. Или тогда без последнего слова. Не было последнего слова Эмили Уоррен. Когда она умерла, она уже все сказала. А сейчас бегите. Мне пора бай-бай.
Она открыла дверь и вытолкнула меня наружу. Я сделал несколько шагов к лестнице, где толкались пассажиры, неуклюжие в спасательных жилетах. Я услышал, как меня зовут по имени. Обернулся. Эмили, стоя в дверях каюты, размахивала серой тетрадью. Я забыл «Спасение».
Последним словом Эмили Уоррен было: «Кретин».
Глава 19
Мы тонем
В толпе пассажиров я видел прежде всего отцов и детей — может быть, оттого, что я сказал Эмили? Я благодарил Небо за то, что со мной нет детей, и смерть казалась. мне легкой по сравнению с тем, что должны были испытать отцы, зная, что увидят смерть своих сыновей. Каждый глава семьи, должно быть, вспоминал минуты, когда он сомневался, пускаться ли в плавание. Люди хотели успокоить себя, говоря, что нет ничего серьезного и что все должно устроиться через час или два. На лестничной площадке палубы «В» я заметил широкие плечи и длинные седые волосы Мерля. Когда на палубе «А» он направился к левому борту, я пошел за ним. Ночь была ледяная, и пассажиры, как напуганные овцы, метались от окна к окну. Впервые за все время плавания я услышал, как играет оркестр Уоллеса Хартли. Время от времени на палубе «Е» я встречался с музыкантами, так как их каюта находилась в нескольких метрах от моей. Море было спокойным, небо — звездным. Насколько на лестнице мне хотелось плакать, настолько же увиденное на палубе смешило меня. Зрелище печали пугало, зрелище страха развлекало.