Это был его ответ не только опальному князю, но всем тайным изменникам, «во все царство письмо на крестопреступника князя Андрея Курбского со товарищи». Впрочем, и первый российский диссидент, получивший возможность публично спорить с властью, Андрей Курбский тоже распространял свои послания по городам. Оба хотели, чтобы об их словесной битве знала вся земля русская.
Как всегда, в гневе Иван гениален. Его письмо — это страстный монолог. Он, видимо, диктует — льется его живая речь.
На небольшое письмо князя царь отвечает на множестве страниц. То крик боли и покаяния, потрясающая искренность, страстное желание оправдаться… нет, не перед Курбским — перед собой! («Как перед священником изливаешься», — напишет насмешливо князь о царском ответе.) Но искренность сменяется любимым Ивановым актерством — послание пересыпано бесконечными ироническими вопросами к князю. Царь обожает публичные диспуты, но умеет сражаться и на бумаге.
«Не узришь ты моего лица до Смертного суда», — пишет ему Курбский. «А кому захочется твое эфиопское лицо увидеть?» — парирует Иван и тотчас срывается на вопль ярости— следует поток поношений князя: «дерьмо смердящее», «псово лаяние», «бешеная собака», «бесовское злохитрие»… Но ярость сменяется печалью: «А спрашиваешь меня, почему чистоту не сохранил? Все мы есть человеки…» И тут же — презрительное высокомерие недосягаемого владыки…
Все перепутано в царских ответах, как и в душе царя.
В их переписке — первая русская полемика о свободе, о власти и всеобщем холопстве на Руси. Причем, согласно традиции наших полемик, это спор глухих — каждый пишет только о том, что его интересует, старательно не отвечая на конкретные доводы и вопросы оппонента.
Курбский упрекает Ивана в бессмысленном истреблении бояр и воевод, которых царь заменил «жалкими каликами и угодниками нечестивыми». Иван же отвечает о своем: царь, как Бог, «даже из камня может воздвигнуть чада Авраама», и вообще, «с Божьей помощью найдутся вельможи у меня и опричъ вас, изменников».
Курбский пишет о том, что «прелютые и прегордые русские цари… советников своих за холопов держат, а в иных государствах просвещенных вельможи не холопы, но советники», и живут там они «под свободами христианнейших королей и много пользы приносят державе…» А Иван отвечает: «Холопий своих мы вольны жаловать и казнить».
Он искренне не понимает князя. У подданных есть только одна свобода — повиноваться. И у царя есть свобода — повелевать, казнить и миловать.
Бегство Курбского завершило переворот в душе Ивана. Как всегда, он сумел заглушить в себе мучения, рожденные письмом вчерашнего друга, и оставил себе один желанный вывод: все бояре — изменники. Если лучший из них нарушил крестное целование — никому нет веры. Топор и меч — только эти лекарства излечат их бесовские души…
В конце 1564 года из ворот Кремля выехал целый поезд саней и возов. Объявлено было, что царь едет на богомолье, но прежде он «никогда так на богомолье не езживал»… Бесконечные сани везли царское имущество, казну, и главное — государственный архив. В царских санях сидел Иван со своей «черной женой». Мария Темрюковна пугала людей огненными глазами и смуглым лицом— рядом с белолицыми теремными боярынями она и впрямь казалась «эфиопкой». С ними ехали: ее брат, князь Михайло Темрюкович, дети Ивана, немногие приближенные к царю бояре и многочисленные служилые люди, дворяне, которым было велено взять с собой жен, детей, коней, оружие и слуг.
Среди отъезжавших были и новые любимцы царя, отец и сын — Алексей и Федор Басмановы. Алексей Басманов — воевода, не раз спасавший Русь от набегов крымских татар, уже успел печально прославиться усердием царедворца — он исполнял теперь самые страшные поручения своего Государя. Его сын Федор стал первым любимцем у Ивана — без него царь «не мог ни веселиться на пирах, ни злодействовать». С Федором, как утверждали молва и летописцы, «царь предавался содомскому греху…»
Уезжали с царем и оскудевший князь Афанасий Вяземский, и мало кому тогда известный Григорий Вельский по прозвищу Малюта Скуратов (этот безродный человек никакого отношения к великому роду князей Вельских не имел). Малюте суждено будет стать символом страшного дела, ради которого и покидал царь Москву. И его, и многих жалких вчера людишек готовился поставить Иван в задуманном им деле превыше «добрых и сильных». Им он верил, ибо ему они были всем обязаны.