Крещальная Зала дышала прохладой, чистотой, безмятежностью. Просторность и благородство ее ожидали явления наших персонажей. Цветы в вазах отзывали небывалым изяществом. В качестве главной ноты Пятидесятник выбрал сиреневый цвет, но здесь и там белый цветок тихо переговаривался с белым цветком над зеленым простором ковра, и одна золотистая орхидея окликала другую.
Близился третий час, и во множестве комнат и зал Горменгаста шла великая суета, однако этот прохладный покой ждал в мирном молчании. Только и было в ней жизни, что в зевах цветов.
Дверь вдруг растворилась, вошел Флэй. Он был в своем обычном длинном, поеденном молью черном костюме, но и этот костюм нес сегодня следы попыток избавиться от пятен что покрупнее и остричь, там, где они пуще всего размахрились, края рукавов и штанин, придав им примерную прямизну. Все эти усовершенствования дополнились тяжелой медной цепью, надетой Флэем на шею. В одной руке он держал на подносе чашу с водой. Безразличное благородство залы обратило Флэя, по контрасту, в полное пугало. Он этого не сознавал. Он помог лорду Сепулькревию одеться, и пока господин его, завершив туалет, стоял, полируя ногти, перед окном своей спальни, Флэй поспешил принести сюда крестильную чашу. До начала собственно церемонии единственная обязанность Флэя как раз и состояла в том, чтобы наполнить чашу водой и утвердить ее на столе, в центре Прохладной Залы. Непочтительно плюхнув чашу в середину стола, Флэй поскреб в затылке и глубоко засунул руки в карманы штанов. Давненько не случалось ему навещать Прохладную Залу. Да и не очень она ему была интересна. По его разумению, она и вовсе-то к Горменгасту не относилась. В знак пренебрежения он выпятил подбородок, так резко, словно тот был деталью какой-то машины, и стал прохаживаться по зале, неприязненно озирая цветы – вот тут-то за дверью и послышался голос, низкий, убийственно вкрадчивый.
– Тпру! осади, осади, тпру! да смотрите под ноги, мои крысиные глазки! Прочь с дороги. С дороги или я вас на филеи пущу! Стоять! Стоять, я сказал! Тело Господне, почему я должен возиться с этими олухами!
Дверной шишак повернулся, дверь медленно отворилась, и в проеме ее стала понемногу возникать физическая противоположность Флэя. Прошло, показалось Флэю, немалое время, пока тугая ткань не растянулась по огромной дуге и над нею не возникла, наконец, обрамленная дверным проемом голова, а в ней глаза, впившиеся в господина Флэя.
Господин Флэй одеревенел, – если вообще может нечто и без того уж не менее деревянное, чем тиковый сук, одеревенеть еще пуще, – пригнул до самых ключиц голову и приподнял, словно стервятник, плечи. Руки его, совершенно прямые, уходили в карманы штанов, к стиснутым кулакам.
Свелтер, увидев, кто перед ним, также замер и на лице его там и сям зазыблилась плоть – эти волны, повинуясь единому импульсу, вливались в океаны мягких щек, оставляя меж ними пустоту, зияющую расщелину, точно из дыни вырезали и вынули ломоть. Зрелище получилось страшное. Как будто Природа утратила над этим лицом всякую власть. Как будто представление об улыбке как о проявлении радости изначально являлось ошибочным – и то сказать, довольно было взглянуть на физиономию Свелтера, чтобы сама мысль о радости представилась оскорбительной.
Из лица изошел голос:
– Ну-ну, – произнес он, – развариться мне до ошметков, если это не господин Флюй. Единственный и неподражаемый Флюй. Ну-ну. Здесь, предо мною, в Прохладной Зале. Пролез в замочную скважину, я полагаю. О, мои обожаемые почки с печенками, да неужто это сам Флюй?
Линия рта господина Флэя, и всегда-то жесткая и тонкая, стала еще тоньше, будто ее прорезали иглой. Глаза его смерили, сверху донизу, белую гору, увенчанную белоснежным форменным колпаком, ибо даже неряха Свелтер приоделся нынче для праздничка.
Сколько ни старался господин Флэй уклоняться от повара, однако случайные встречи, подобные нынешней, были неизбежны, а прошлые их столкновения убедили Флэя, что огромная храмина плоти, стоящая сейчас перед ним, определенно обладает, при всех ее несовершенствах, даром сарказма, далеко превосходящим возможности его собственной немногословной натуры. И потому господин Флэй взял за правило игнорировать, насколько то было возможно, главного повара, как игнорируешь, волей-неволей, выгребную яму при дороге, – вот и сейчас, хоть гордость Флэя уязвило и то, как Свелтер коверкает его имя, и намек на его худобу, он сдержал гневную досаду и просто-напросто двинулся к двери, оглядев предварительно тушу врага и смачно сплюнув в эркерное окно, как бы извергнув некую попавшую в рот гадость. Он молчал, хоть и знал по опыту, что каждое язвящее слово Свелтера без промаха попадает, слипаясь с ним, в растущий ком ненависти, жгущий его под самыми ребрами.