Вскочив на ноги, Титус подошел к двери и с благоговейным страхом вгляделся в противников. Он и сам не чужд был ярости и насилия, но в этой дуэли чуялось нечто особенно жуткое. Вот они, футах в тридцати от него, сцепленные смертельным захватом в не знающей ни конца ни края борьбе.
В этом верблюде сошлись воедино все верблюды, когда-либо топтавшие землю. Ослепший от ненависти, которую самому ему и выдумать-то было не по силам, он сражался со всеми мулами мира; мулами, которые с начала времен скалили зубы, завидев своего прирожденного врага.
Какую картину являл этот мощеный двор, теплый теперь, вызолоченный солнцем; кровельный водосток, переполненный воробьями; купающаяся в солнечных лучах шелковица, листва которой мирно свисала, пока два зверя бились под нею насмерть.
Двор уже кишел слугами, гудел от кликов и откликов, но вскоре наступила страшная тишь, ибо все увидели, как зубы мула сошлись на горле верблюда. Послышался хрип, напоминающий шорох, с каким волна покидает пещеру – шарканье гальки, перестук голышей.
И все же этот укус, который прикончил бы и два десятка людей, оказался лишь частностью сражения, поскольку мул уже лежал, придавленный телом врага, лежал, изнывая от страшной боли, – челюсть его была сломана ударом копыта, за коим последовал парализующий тычок головы.
Титус, охваченный тошнотой и волнением, шагнул во двор и сразу же увидел Мордлюка. Этот господин отдавал приказания со странной отрешенностью, словно и не ведая, что всей-то одежды на нем – шлем пожарника. Множество слуг разворачивало старую, но еще крепкую с виду пожарную кишку, один из концов которой был уже привинчен к гигантскому медному гидранту. Другой булькал и плевался в руках Мордлюка.
Сопло кишки было направлено на сцепленных тварей, рукав ее корчился и прыгал, как угорь, и вот длинная, изогнутая струя ледяной воды рассекла двор.
Белая струя била, вонзаясь, подобно ножу, туда и сюда, пока мул и верблюд – так, словно пожар их ненависти погас, – не ослабили объятий и не встали, пошатываясь, на ноги, – кровь струями хлестала из тел их, облако животного жара клубилось вкруг каждого.
Тогда все взгляды обратились к Мордлюку, уже снявшему шлем и прижавшему его к сердцу.
И как будто этой странности было мало, Титус увидел затем, как Мордлюк приказал слугам выключить воду, усесться прямо на мокрые камни двора и сидеть тихо – все это посредством одного лишь выразительного шевеления бровями. Но и это не все: следом изумленный Титус услышал речь, с которой голый человек обратился к дрожащим животным, над спинами коих возносился клубами пар.
– Мои атавистические, мои несдержанные друзья, – наждачным голосом проскрежетал Мордлюк, – я отлично знаю, что едва вы унюхаете друг друга, как становитесь неспокойными, бездумными и заходите… чересчур далеко. Я признаю возмужалость вашей крови, слепоту вашей прирожденной гневливости, узость вашей ярости. Но послушайте меня ушами вашими и наставьте на меня глаза ваши. Какие бы соблазны ни обуревали вас, какая бы первобытная тяга ни томила, все же… (обращаясь к верблюду)…все же тебе нет оправданий в мире, который уже мутит от оправданий. Не твое это дело биться о железные прутья клетки, нет, – выламывать их, чтобы излить раздражительность на нашего мула. И не твое это дело… (он обратился к мулу)…устраивать здесь кучу-малу и так громко реветь в нечестивом вожделении драки. Больше я этого не потерплю, друзья мои! Хватит с нас подобных напастей. Что уж такого, в конце-то концов, сделали вы для меня? Очень немногое, если не ничего. Я же – я питал вас плодами и луковицами, отшкрябывал спины ваши кривым садовым ножом, очищал ваши клетки лопатами с перламутровыми рукоятями, оберегал вас от плотоядных животных и кривоногих орлов! О, неблагодарность! Нераскаянность и порок! Вы посмели на глазах моих вырваться на свободу – и приняться за старое!
Оба животных заерзали, запереступали – один на подошвах размером с подушку, другой на ороговелых копытах.
– Отправляйтесь назад, по клеткам! Или, клянусь желтым светом ваших греховных глаз, я прикажу нарезать вас ломтиками и засолить!