– Звони в колокольчик, мальчик! Не ленись, Бычья голова! Нельзя познать дружбу, ничего не делая ради нее!
И он продолжал. Упорно. Ежедневно. И наконец в этом звоне расслышал тихий, едва уловимый мелодичный смех. Его рука замерла, когда Вир вслушивался в ветер, что невидимым драконом выкручивал спирали возле шпиля старой башни.
Уж не показалось ли ему?
В тот день не было больше никакого смеха, хотя парень просидел на карнизе до поздней ночи, пока Риона под ним расцветала огнями.
Через неделю он вновь услышал смех, и тот не был наваждением. Затем зазвучали и слова. Негромкий ухом шепот на странном, древнем, абсолютно невнятном языке.
– Я не понимаю! – не выдержал ученик Нэ.
Смех. Слова. Фразы.
Он вслушивался в них, повторял про себя, затем стал проговаривать вслух, постоянно ошибаясь в ударениях и паузах, что вызывало лишь очередное веселье неизвестного.
Вир терял скорость течения времени. Иногда ему казалось, что он провел на карнизе годы, но солнце даже не успело коснуться горизонта. Порой – секунды, но над морем уже начинался рассвет нового дня.
Понимание речи пришло само, и парень даже не осознал этого. Не понял, что научился старому наречию, языку прошлой эпохи, на котором когда-то говорили великие волшебники, короли и таувины.
С каждым разом голос становился все отчетливее, а после начал двоиться, троиться, меняться и… внезапно оказалось, что вокруг совершенно разные… некто.
Это походило на сумасшествие. На безумие чистой воды, прорывающееся к нему через звон колокольчика. Другой бы бросил, опасаясь чокнуться от этой многоголосицы, но Вир лишь старательнее вслушивался.
Они никогда не ждали от него слов, не спрашивали и не просили. Рассказывали. О том, что было. О великих днях и битвах. О правилах и чести. О поступках, за которые стыдно. О страхе, что их посещал. И о смелости, которая в них жила. Про оружие, про сотни способов убить шаутта и тысячи возможностей уйти на дороги других миров. Старые легенды, о которых Вир не слышал или знал об этих сказках лишь вскользь, оживали перед его глазами.
Через некоторое время он запомнил своих рассказчиков по именам. Не всех, но многих из них.
Вил, Дерек, Джев, Катрин, Оглен, Эоген, Гром, Эветт, Юзель, Шилна, Эовин.
Имена у них были слишком известные, чтобы не понять, кто это. Таувины разных эпох и разных веков. Жившие в разное время, видевшие самые значимые события мира. Сражавшиеся плечом к плечу с Шестерыми или Тионом. Возводившие на трон единых королей, свергавшие их, сражавшиеся с шауттами, преклонившие перед ними колени, павшие в битвах и исчезнувшие на тропах мира Трех Солнц и Двадцати Лун.
Их голоса теперь были вместе с Виром.
Молодые и старые, мужские и женские, глухие, звонкие, низкие, шепчущие, веселые, грустные, громогласные и слабые, едва слышимые. Множество незнакомых акцентов звенели безумным эхом. В особенности когда говорили одновременно, о совершенно разном, перебивая друг друга.
– Вы сводите меня с ума! – однажды крикнул Вир, ощущая сильное головокружение и прижимаясь спиной к ребристому лиловому камню, впервые испугавшись, что при резком движении он полетит вниз, на далекие ветви старых деревьев.
Но ответом ему был легкий смех, который, словно прибой, объял его и мягко толкнул в грудь, назад, как можно дальше от края.
В тот раз Вир, вернувшись домой, плохо спал. Левую лопатку терзали жвалы маленьких невидимых насекомых. Он крутился на мокрой простыне, страдая от внезапной жажды, ощущая, как под кожу кто-то запускает омерзительно холодные пальцы. Под утро, с трудом разлепив веки, которые словно склеились друг с другом, он увидел, что серая простыня пропиталась темными пятнами крови, и, тихо ругаясь, шагая осторожно, так как его качало из стороны в сторону, а еще и бросало то в жар, то в холод, добрался до окна.
По спине пробегали горячие волны боли, его мутило, и Вир, не удержавшись, сперва сел на корточки, опасаясь упасть, а после и вовсе лег на грязные доски. Он еще помнил кружащийся потолок и звон колокольчика в ушах, а потом уже не помнил ничего.
Очнулся Вир в какой-то подворотне, в скользкой грязевой жиже, смердящей мочой и тухлятиной, среди юрких крыс, оставивших на его руках несколько неприятных саднящих укусов. Гнилые влажные тряпки и палки, утыканные ржавыми гвоздями, тонули в этом месиве вместе с рыбьими потрохами да почти разложившимся трупом собаки, что желтым оскалом приветствовала чужака.
Не испытывая никакого отвращения к обстановке (после трущоб Пубира, где Вир провел большую часть сознательной жизни, его сложно было смутить подобным), он просидел в грязи еще минуту, сильно хмурясь, пытаясь понять, как здесь оказался.