– Ни в коем случае, – сурово возразил Борис. – Исаак Бродский был первым служителем культа Сталина. Это не художник, а ничтожество.
– Хорошо, хорошо, Боренька, мы это поломаем. А Яков Канцель?
Пухлая физиономия Юлина брезгливо скривилась:
– Ну, с какой стати вспоминать о нем? А за Гену еще раз спасибо. Ты у меня умница, Нинок.
И Нинок, обладавшая слабой волей и сильными страстями, прильнула к нему, вовсе не догадываясь, что за бурной деятельностью мужа скрывается натура хищника.
Сегодня Борис был радостно возбужден, и восторг свой ему хотелось с кем-то разделить: хотелось говорить, спорить, доказывать. Нина для этого случая не годилась – она не умела с ним спорить, всегда соглашалась, а он жаждал острого разговора, чтобы выплеснуть все, что бурлило и клокотало в нем. И он снова обратился к тестю:
– А вы читали в «Новом мире» роман «Чей хлеб едим мы»? Нет? Грандиозно, черт побери! Журнал нельзя нигде достать!…
– О чем роман? – полюбопытствовал профессор.
– Об одном изыскателе, – живо ответил Борис. – Но дело даже не в нем, а вообще… в более широком плане, в системе взглядов.
– Ну и что ж утверждает автор? Он отвечает на вопрос, чей хлеб едите?
– Да дело ж не в том, – недовольно поморщился Юлин – Хлеб мы, в общем-то, свой едим.
– В общем-то, да, конечно, – в тон вставил тесть.
– Это только начало! – патетически воскликнул зять.
– Начало чего?
– Новой литературы и вообще нового духа.
– Не всякое начало есть начало, – философически заметил тесть. – Бывает, что в самом начале и конец заложен. Начало и конец.
– Ну, нет. «Новый мир» оправдывает свое название. Вот погодите, ягодки еще впереди. Опубликуют новый роман Пастернака, который потрясет!… Это будет бомбочка!…
– И что ж он потрясет? Какие основы? – подначивал тесть.
– Все! – Увлекшийся зять не хотел понимать иронии оппонента.
– Пастернак? Травка такая, вроде петрушки? Не может быть. Фамилия-то уж больно никчемная. Когда-то поэт был такой, вирши заумные сочинял.
– Он самый – Борис Леонидович Пастернак.
– Вон оно что! Оказывается, жив еще. И даже роман сочинил. Стишки бросил, на прозу перешел. Ну, если тот, то не страшно, не потрясет. Силенок не хватит.
– Да вы знаете, что это величайший поэт эпохи? – горячился Борис – Его имя произносят стоя поклонники его.
– Как гимн?
– Да, если хотите, стихи его – это гимн нашей поэзии.
– А может, вы доставите мне удовольствие, споете этот, ну как его… гимн вашей поэзии? Или прочтете?
– Я понимаю, вы смеетесь. Смеетесь потому, что не знаете его поэзии.
– Хочу знать, Боренька, жажду. Я вас слушаю.
– Слушаете? Пожалуйста:
– Тубероз? Это что ж такое? – перебил профессор. – Измен горящая струя. Почему именно горящая? С таким же успехом могла быть болящая, молящая, летящая, гнетущая, светящая, свистящая, цветущая, весенняя, осенняя, еловая, сосновая, дубовая. Смысла все равно никакого.
– Да как вы можете, иронизировать! Это кощунство! – кричал Борис, мечась по комнате. – Это понять надо! Это гениально!
Прочитав эти строки, Борис сделал паузу, блаженно закатил глаза и произнес эффектным полушепотом:
– Это музыка слов, волнующая…
– А чего тут волноваться?- перебил его пафос тесть. – Живет с карточкой и пусть живет, если это доставляет ему удовольствие. Кому нравится поп, а кому… карточка. Нет, Боря, не волнует меня гимн вашей поэзии. Петь его при народе даже и неприлично. А не то что стоя… Нет, разве что лежа.
Борис не выдержал такого «кощунства» и, не желая спорить больше, ушел в комнату жены.
На другой день в тесном коридоре Московского союза художников Карен Вартанян встретился с Борисом Юлиным. На полном гладком лице Бориса – праздник и ликование. Он первым окликнул Карена торжествующей фразой вместо обычного приветствия:
– Это здорово, старик!
– Что именно? – настороженно спросил Карен. – Ты газеты читаешь?
– Читаю. А ты, собственно, что имеешь в виду?
– Появляются неплохие статьи о свободе творчества.
– Не понимаю.
– Видишь ли, Каренчик, церковь, как известно, у нас отделена от государства. А искусство – оно тоже вроде храма божьего. Недаром говорят: святое искусство, – начал Юлин не слишком мудреными загадками, но Карен хотел заставить его высказаться до конца.
– Я что-то не совсем понимаю тебя.
– У Ленина есть замечательные высказывания о свободе творчества, о внимательном, бережном отношении к художнику. Творчество – дело тонкое, и любое постороннее вмешательство наносит только вред.
– А-а, вот ты о чем. Тогда изволь тебе напомнить о том, что у Ленина есть замечательные слова о партийности искусства. Долой сверхчеловеков! Это, кажется, Ленин сказал.
Не понравился Юлину ответ Карена, в котором он тщетно надеялся найти союзника. Нахмурился Борис и поспешил проститься. А Карен, повстречав Владимира в тот же день и рассказав ему о коротком разговоре с Юлиным, возмущался:
– Нет, ты понимаешь, наглость какая! Он радуется! Видишь ли, праздник. Что это: недомыслие, политическая слепота или… хуже?
– Да, Карен, радуются, – с горечью отвечал Машков. – Они отлично понимают смысл происходящего. Барселонский недавно вернулся из заграницы. Он выступал там перед интеллигенцией и достаточно подлил масла в ревизионистский костер. Говорят, он сказал там, что решения нашей партии по идеологическим вопросам были неправильными…
Сообщение это ошеломило Карена:
– Я ничего не понимаю… Советский художник, наконец, советский человек выступает за рубежом и льет воду на чужую мельницу!
– Какой он советский? – тихо произнес Владимир. – Что в нем советского, кроме паспорта?
Карен не мог успокоиться и слов не находил в себе, чтобы выразить негодование по адресу эстетов и ревизионистов. Только глаза, черные как угли, метали злой огонь.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
«Вне народности ни художества, ни жизни, ничего нет».
Владимир Машков поселился в квартире своей тещи Лидии Константиновны после того, как Василий Лебедев – отец Люси – умер внезапно от кровоизлияния в мозг. Люся мужественно перенесла этот удар. Она очень любила отца, но со всей силой убедилась в этом, когда его не стало. В курчавой, заметно поредевшей, испорченной перманентами шевелюре Люси появилось много седых волос. А когда-то нежное с тонкими чертами лицо утратило свежесть и белизну, стало резким и желтовато-смуглым. Люся работала теперь в Академии художеств. В ней бурно пробудились дремавшие под спудом силы, и она работала много, без устали.
Жить они стали скромнее. Расходы с рождением ребенка прибавились, а заработки Владимира сократились. Деньги, полученные за его старые картины, растаяли. Пейзажи на продажу он делал нечасто, заказы на портреты выполнял с неохотой. Все свое время он отдавал двум большим картинам.