Главный редактор, окончив разговор по телефону, уже другим, опасливым, тоном сказал автору:
– У вас тут крайне специфичные вопросы. Этой статьей должна бы заинтересоваться скорее «Советская культура». А мы так ограничены газетной площадью, что даже о жизни рабочего класса не всегда удается помещать обстоятельные материалы.
Сказано вежливо, мягко, даже с сочувствием.
– А разве рабочий класс безразличен к судьбе своего искусства?
Брови главного нахмурились, с лица исчезла любезность, голос стал сух.
– Да, но мы не можем выступать с дискуссионными статьями по вопросам, не имеющим прямого отношения к нашей газете. Я же вам сказал: для этого есть «Советская культура» Хотите я позвоню редактору?
– Благодарю вас, не нужно.
– Что ж, тогда я вам ничем не могу помочь. – Еременко забрал статью и вышел на улицу. Из автоматной будки он позвонил Владимиру и попросил у него номер телефона инструктора ЦК Козлова. Но Козлов, оказывается, уехал в командировку. Еременко решил обратиться в Министерство культуры к Варягову.
Варягов принял Еременко с подчеркнуто официальной любезностью и позволил себе прочитать статью тотчас же в присутствии автора. Пока он читал, Петр украдкой изучал Варягова, которого видел впервые. На холодном чисто выбритом лице сидели маленькие круглые и тоже холодные какого-то неопределенного цвета глаза, сидели до неприятного близко друг к другу у самой переносицы, так что Еременко неожиданно подумалось: «Портрет писать с такого невероятно трудно».
– Что ж, статья как статья,- сказал Варягов, перевернув последнюю страницу, и упрямо уставился на Еременку. – Ничего в ней плохого или предосудительного нет. Кроме одного…
Он сделал паузу, не сводя с Еременки острого, гипнотизирующего взгляда. Еременко ждал молча, терпеливо. Пауза оказалась нарочито затянутой.
– Кроме критики Барселонского, – произнес наконец Варягов. Нельзя так резко писать о Барселонском.
– Почему? Объясните, пожалуйста? – коротко попросил Еременко.
– Это художник с международным именем, и мы не можем позволить какой бы то ни было критики в его адрес.
– Даже если он того заслужил? – перебил Еременко.
– Он этого не заслуживает, – категорически заметил Варягов.
– Тогда скажите, пожалуйста, как нужно расценивать недавнее ревизионистское выступление Барселонского за границей?
– Это его личное мнение. Человек он беспартийный, несколько своеобразный по характеру. Мы не можем не считаться с мнением прогрессивной общественности за рубежом. А там его знают и высоко ценят.
– А я полагал, что в первую очередь надо считаться с мнением своего народа, который не понимает, не принимает и вовсе не ценит Барселонского, – сказал Еременко, чувствуя, что все в нем начинает восставать и против Варягова.
– В данном случае вы неправы, – очень спокойно возразил Варягов, и ни один мускул не дрогнул на его грубо-нагом остроносом лице. – Наш народ, во всяком случае передовая часть его, любит Барселонского. Согласен, есть и такие, которые не понимают его творчества. Но их надо воспитывать, поднимать. Придет время – и те поймут.
– Через сто лет? – иронически вставил Еременко.
– Настоящее искусство не стареет.
– Безусловно. Но ведь и современники прекрасно понимали Рафаэля.
– Кто знает, – миролюбиво усомнился Варягов, – быть может, наиболее отсталые в культурном отношении оставались и тогда равнодушны к Сикстинской Мадонне. – И другим тоном, уже не допускающим возражений, заключил: – Я считаю, что вам надо изъять из статьи все, что касается Барселонского, затем – некоторые резкости в адрес наших отдельных критиков. Все это не нужно. – Варягов поморщился, тонкие пальцы зашевелились, забегали по столу и уцепились за карандаш. – Получается критиканство вместо делового разговора. – Зачем это вам? Исправьте статью и несите в «Советскую культуру». Я думаю, что они напечатают ее. Уверен, что напечатают. Если хотите, я позвоню.
Еременко понял, что спорить здесь бесполезно. Он лишь сказал:
– Благодарю вас, но с такими поправками я не согласен.
И ушел.
Дышать Владимиру было тяжело. Ему казалось, что он куда-то проваливается, ноги и руки стыли, деревенел язык, слабость обессилила все тело. Только сознание оставалось светлым, и он этим сознанием старался сохранить, насколько это было возможно, спокойствие, понимая, что именно душевный покой сейчас для него самое лучшее лекарство. Лишь однажды мозг его пронзила страшная мысль: а может, это конец, может, с ним делается то самое, что принято называть инфарктом? Он хотел было сказать Люсе о чем-то очень важном. Да, о незаконченных картинах «Русская весна» и «Рождение человека»: пусть попросит Петю и Пашу – они допишут. Но посмотрел на Люсю, на ее большие, испуганные, блестящие от слез глаза, и понял, что подобная просьба сейчас принесет ей еще большие страдания, и как знать – выдержит ли она? Сказать бы ей что-либо ободряющее, но язык почти не повиновался, и он только взглядом пригласил ее, суетящуюся с холодными компрессами, сесть подле него. Она положила мокрое прохладное полотенце ему на грудь, а руку свою, влажную и тоже холодную от воды, – на лоб – рука ее успокаивала.
Врач-терапевт, пожилая женщина, приехавшая к Машкову по вызову, была чем-то недовольна. Она делала все небрежно, эта работа ей осточертела и только «служба» заставляет ее ездить к больным, из которых добрая половина совсем не находится в том состоянии, когда нужно вызывать неотложную помощь. Нехотя проверила пульс, посмотрела на Люсю подозрительным взглядом, в котором промелькнуло нечто осуждающее, и бесцеремонно спросила:
– Поскандалили?
– Это как так? – опешила Люся.
– Волнения из-за чего произошли? Случилось что-нибудь?
– Ах, вон оно что, – обозлилась Люся. – Волнения, доктор, к вашему сведению, бывают не только в результате семейных скандалов.
А недружелюбно настроенный врач уже командовала:
– Грелки на ноги и на руки. Выпейте капли. Вот рецепт, будете принимать по три раза в день. Не получшает – обратитесь к лечащему врачу. Сделайте электрокардиограмму. Сердце у вас неважное. И нервы никуда не годятся. Как расстроенная гитара, – при этих словах впервые улыбнулась. – Серьезной опасности пока не вижу. Особенно волноваться нечего. Всего хорошего.
И уехала. Из всего запомнилось одно, удивившее Владимира, – сердце неважное. С каких это пор? Еще два-три года тому назад врач говорил ему: «Ну, батенька, сердце у вас – дай бог каждому». Вот уж действительно – сердце не камень. Впрочем, и камни подвластны времени и другим разрушительным силам. И все-таки женщина-врач из «скорой помощи» не понравилась. «План выполняет, что ли?» – неприязненно думалось о ней.
Ночью он спал хорошо и даже без одолевавших его сновидений. Утром дышалось нормально, только слабость сохранилась прежняя. Люсю он уговорил идти на работу, утверждая, что почти совсем здоров и к обеду встанет. Люся поддалась настойчивым просьбам, предупредила лишь, что сегодня придет врач-окулист.
– Пусть окулист, только бы не женщина, – шутливо заметил он.
Но часа через два пришел окулист, и им оказалась именно женщина – Екатерина Федоровна, довольно еще молодая, в пределах тридцати с небольшим лет, статная, мелколицая, серьезная дама. Она подошла к больному с заранее приготовленной лукавой улыбкой, оттененной неподдельным смущением, просто взяла его руку и спросила с большой душевной теплотой: