Выбрать главу

– Вы умница, Люсенька! Я очень-очень рад за вас и… за себя, за то, что не ошибся в вас! Я всегда верил, что вы не пойдете с ними…

После перерыва Пчелкин не появился в президиуме. Не было его и в зале. Бегство Николая Николаевича было воспринято всеми как признание справедливости разоблачения. Это внесло замешательстве в ряды эстетов. И. когда новый председательствующий, Лев Барселонский, спросил у зала, кто будет говорить, с галерки раздался возглас:

– Пчелкина на трибуну! Пусть оправдывается!

– Здесь не трибунал, а творческая дискуссия, – недовольно бросил Барселонский. – Прошу выступать.

Зал молчал. Председательствующий еще несколько раз повторил свой призыв и стал о чем-то советоваться с Камышевым. Было очевидно, что те, кто заранее приготовились выступать, теперь уже не решаются подняться на трибуну, и Барселонский объявил собрание закрытым.

Владимир вышел на улицу вместе с Люсей. Она призналась ему, что свадьбы с Борисом никогда не будет, что они разошлись окончательно. Владимиру казалось, что этот вечер полон одних приятных неожиданностей: выступление Прудова и Лебедевой, разоблачение Пчелкина, и вот последняя новость о разрыве Люси с Борисом. Он не мог скрыть своей радости, да и не хотел. Пусть знает, что он ее по-прежнему любит.

Вечерняя Москва сверкала, искрилась и глухо гудела, а двое старых друзей не замечали ни людского потока на тротуарах, ни зеленых и красных огней светофоров, ни свистков милиционеров. Они шли не спеша и говорили не спеша, и слова их были бессвязными, но это были понятные только для них двоих и самые нужные на этот раз слова, которыми выражают не мысли, а чувства.

У Кировских Ворот он сказал:

– Вот здесь года три тому назад мы простились с Борисом как соперники. Помните мимозы?

– Это был конец зимы. А сейчас лето.

– Вы любили Бориса?

– Пыталась. А любила другого.

– А сейчас?

– Сейчас мне никто не мешает его любить.

– Бориса?

– Другого…

У метро «Лермонтовская» он сказал:

– Здесь мы дважды прощались «навсегда». – Она ответила с доверительной улыбкой, вскинув голову к темному звездному небу:

– Тогда здесь не было этих высотных зданий. И площадь Лермонтова называлась по-другому.

– А помните, когда закладывали высотные здания?

– Седьмого сентября сорок седьмого года. В день вашего рождения. Вы на меня тогда очень обиделись. Я была просто глупой девчонкой, которую следовало высечь. К сожалению, этого не сделали ни мои родители, ни вы.

– А по какому праву я?

– По праву самого близкого друга. – На Комсомольской площади, недалеко от Люсиного дома, они задержались.

– Уже поздно, до завтра, – сказала она, но уходить ей не хотелось и она не выпускала его руки. Он с трепетом ощущал прикосновение ее рук, прислушивался к ее неровному учащенному дыханию и был счастлив. А она спрашивала:

– Неужели вам не хотелось взглянуть на свою лучшую картину?

– Хотелось. И сейчас бы не прочь.

– Сейчас поздно. Потерпите до завтра. Вы очень терпеливы. Мне сейчас подумалось: сколько я вам страданий принесла. Забыть их нельзя, я это знаю. А вот простить, сможете ли вы простить меня когда-нибудь?

– В старину говорилось: бог простит. А нам самим эти вопросы решать приходится…

Давно не видела Валентина Ивановна таким счастливым своего сына. Счастье было написано на его лице, искрилось в синих глазах, как-то по-особому потемневших и возбужденных. Валентина Ивановна не спала, она ждала его, чтобы сообщить важную весть.

– Звонили от академика Камышева, просили непременно позвонить. Вот телефон…

Конечно, она могла все это написать ему в записке и лечь спать, но разве можно уснуть, не дождавшись сына, которого ночью разыскивает известный академик!

Владимир взглянул на часы – удобно ли беспокоить старика? Мать, видя его нерешительность, сказала:

– Обязательно просили позвонить.

К телефону подошел Камышев, сказал с деланным укором:

– Допоздна, милый, по ресторанам засиживаешься!

– Я не был в ресторане, Михаил Герасимович. Собрание-то какое было! Тут о еде и вовсе забудешь.

– А ты ко мне приезжай, вместе и поужинаем. Хорошо ехать ночью по свободным, просторным магистралям Москвы!

В пути Владимир гадал: «Зачем все-таки я ему понадобился? Наверно, гости собрались у старика. Может быть, день рождения или золотая свадьба. Тогда как-то неудобно без подарка…»

Михаил Герасимович сам открыл ему дверь и сказал у порога:

– Один? А я думал, притащишь солдат из своего войска.

– Каких солдат?

– Да воинов нашего реалистического фронта. Ну хоть Еременку, Окунева, Вартаняна да искусствоведку, как ее? Журавлеву или Лебедеву? Оказывается, толковая девица!

Не поймешь его, издевается, что ли? Хотя не похоже – голос мягкий, ласковый, с какими-то теплыми отеческими нотками, в усталых блеклых глазах светится доброта.

В доме тишина. Прошли в мастерскую – и там безлюдно. Значит, никакого веселья? Глаза Владимира разбежались по эскизам, этюдам, незаконченным и законченным картинам. В каждой вещи чувствовалась уверенная рука талантливого живописца. Вот лагерь Емельяна Пугачева, а вот Ломоносов в родной деревне, Пушкин в Оренбурге, русская тройка, а вот горят помещичьи усадьбы. Владимир повернулся в другую сторону. Ленин среди рабочих, цветущий луг у Волги, старинный шлях… От восхищения Владимир расширил глаза и мысленно произнес: «Тут русский дух, тут Русью пахнет».

Старик сел в кресло у круглого столика, на котором – две бутылки, холодная осетрина, ветчина, соленые огурцы и отварная картошка, сказал ласково:

– Смотреть потом будешь, садись перекуси, да и поговорим.

Он пододвинул Владимиру тарелку, а себе достал сочный крупный огурец, разрезал пополам и начал есть с аппетитом, звучно похрустывая. Выпили по рюмке.

– Я собирался выступить ближе к концу, да видишь, как дело обернулось. – В глазах Камышева заиграли веселые искорки. – Пчелкин-то сбежал. Ах, прохвост! Это вы его ловко поймали. Молодцы, ребята! Сегодняшним днем я доволен. За вас рад: умеете постоять за себя. За правду драться умеете. А это не так просто. Ложь, она хитра, коварна и норовит нарядиться в чужую одежду. Слыхал, они тоже за социалистический реализм, за его неограниченное многообразие, за свободу творчества! Знаю я, какой они свободы хотят! Им нужна свобода расправы над инакомыслящими, свобода командования искусством, чтобы они могли изготовлять всякую стряпню и выдавать за шедевры, создавать своих «гениев» и «классиков». Им нужна свобода на запрещение социалистического реализма в искусстве. Понимаешь? Свобода на запрещение! Мы не дадим им этой свободы. Партия не позволит. В искусстве идет борьба. Она то затихает, то вскипает с новой силой.

– Трудно нам, Михаил Герасимович, и больно.

– Я тебя понимаю. Я тоже когда-то был молодым и таким же горячим, как ты. И тоже трудно было и больно, когда кругом тебя галдела всякая сволочь – кубисты, модернисты, футуристы, экспрессионисты.

– Раньше вам легче было, потому что все эти «исты» выступали под собственными знаменами и не выдавали себя за реалистов, – вставил Владимир.

– Да, но тогда они выдавали себя за революционеров, за представителей нового, прогрессивного и даже пролетарского искусства. – Голос у старика мягкий, певучий, отчего речь кажется медленной, вдумчивой. В зубах – погасшая трубка. – Хотя и теперь много кричат о новом, – продолжал Камышев, – «новая обстановка», «новая ориентация», «переоценка ценностей»…