— Это ложь! Обман! Подлог! — завопил с амвона Иссахар Бер, понимая, что этою канцелярской уловкой предусмотрительный катальный нотариус сбивает его и с последней боевой позиции. — Писали вчера, — надрывался он во все горло, обращаясь к толпе;— да, вчера, а выставили сегодняшнее число, чтобы не было формальной улики!.. Не только народ морочат, самого Господа Бога обмануть хотят!.. Я утверждаю, что это подлог!
— Подлог? — иронически обратился к нему шамеш. — Его честь изволит говорить «подлог»? Его честь может доказать это?.. Было бы очень любопытно послушать — его честь так хорошо доказывает. Докажите, пожалуйста!
— Подлог! Наглый подлог! — вопил, между тем, вконец обозленный Иссахар, теряя последнее самообладание.
— Никто доказать этого не может, — спокойно отвечал ему шамеш. — Никто! Потому что запись сделана мною уже по заходе шабаша. Свидетельствуюсь, раббосай, вами всеми, — обратился он к толпе, — что реб Иссахар Бер своими словами нанес тяжкое оскорбление моей чести, за которое я призываю его к суду бейс-дина.
— Куда хотите! Хоть к отцу вашему, дьяволу! — сильно жестикулируя и вне себя от бешенства, кричал Иссахар охриплым, надорванным голосом. — Все вы мерзавцы, мошенники!.. Я не боюсь вас и ни одному вашему слову не верю!.. Все, что вы здесь говорили, все это ложь, софизмы, натяжки!.. Я протестую против таких бесстыдных доводов!.. Я предам поступок ваш гласности, я обращусь открытым письмом ко всем нашим цадикам[213], ко всем гаонам всех четырех стран света, и пусть они рассудят между нами!
Некоторые из наиболее горячих и убежденных сторонников Иссахара снова было заволновались и подняли говор и «галлас»; но в это самое время послышались вдруг какие-то новые крики, не внутри, а снаружи бейс-гакнесета. То были громкие вопли паники, скорби и отчаяния, где сливались голоса детей, мужчин и женщин, — и в ту же минуту в синагогу ворвалась со двора толпа бледных, окровавленных и ошалелых от ужаса людей.
— Ой-вай!.. Вай-мир!.. Гевалт! — неистово вопили они дикими, перепуганными голосами. — Спасайтесь! Спасайтесь! Беда! Нас бьют и грабят… врываются в домы, ломают лавки… Погром!.. Погром всеобщий!..
— Кто?.. Где?.. Что такое? — вопрошали их всполошенные члены кагала и другие лица.
— Акимы, гойи бьют и режут… Разорили базар, шинки поразбивали… преследуют по всем улицам… Цорес!.. цорес грейсе!.. Конец Израилю! Михшауль — погибель!..
Вид ворвавшихся в синагогу людей был ужасен. У одних — изодранные и перепачканные грязью и кровью одежды, у других — синяки под глазами, или разбитые в кровь носы и зубы, вырванные наполовину бороды, исцарапанные лица и руки… Все это слишком красноречиво свидетельствовало о какой-то страшной, нежданно стрясшейся беде и как будто пророчило еще большие беды. Вой, стон, плач и рыдания оглашали стены молитвенной залы. У всех присутствующих дрогнуло сердце. — Рибоно шель олом![214] Что там такое?!.. За что?.. Зачем?.. Почему?.. У каждого из них есть свой дом, своя семья, малые дети, — что с ними в эту минуту? Целы ли, живы ли? Господи Боже!..
И вся синагога, как один человек, стремительно бросилась к выходу спасать свои дома и семьи.
XXVI. ЕВРЕЙСКИЙ ПОГРОМ
После того как полиция прогнала от женского монастыря толпу еврейских эшеботников и приставила к обоим монастырским воротам временные посты, беспорядки больше не возобновлялись. Остальной день прошел на улицах совершенно спокойно, и потому вечером губернатор разрешил полицмейстеру снять к ночи оба монастырских поста, ввиду вообще недостаточного числа полицейской силы в городе. Ночь прошла тоже в полном спокойствии.
Настало ясное утро воскресного дня, — и в город со всех окрестностей потянулись на волах крестьянские возы, нагруженные дровами, сеном и другими сельскими продуктами, так как по воскресеньям в Украинске, на базарной площади, обыкновенно открывали большой торг, в силу давным-давно уже установившегося обычая. Вместе с возами шло в город немало и сельского люда в праздничных нарядах. Многие бабы несли на продажу кур, сметану да яйца или рядно собственного тканья, а из мужиков — иной тащил на смычке Залипшего бычка, тот гнал поросят, этот гусей или «качек»; большинство же просто брело себе без ничего, с дымящимися люльками в зубах, степенно опираясь на дубинки, а кто помоложе — на батожки, и мирно балакая сосед с соседом.
Шел весь этот люд, как всегда по воскресеньям, отстоять в соборе обедню и там всласть послушать архиерейских певчих, а затем потолкаться по базару, купить чего-нибудь в лавках, — выпить с приятелем кручок горилки в шинке, погулять на народе, на людей посмотреть и себя показать.