— Я не помню, — повторила она.
И опять над собравшимися пронеслись торжественные звуки молитвенных песнопений. Брат Гизельберт качнул головой и внушительно покосился на лист пергамента, расстеленный перед одним из писцов.
— Ты должна нам сказать — или будешь осуждена.
— Я не знаю, — вновь ответила Мило, уже громче.
И опять брат Андах попытался прийти ей на помощь.
— Братья, — сказал он с мягкой улыбкой. — Она дала мне такой же ответ. Я верю, что ей трудно определить, сколько раз на нее накидывались насильники.
Маргерефа Элрих встал со своего места и, намеренно погромыхивая боевыми латами, большими шагами прошелся вдоль грубо сколоченного стола.
— Она уже трижды сказала, что не знает этого или не помнит. Но утверждает, что сделала все возможное, чтобы сохранить незапятнанной свою душу, несмотря все происки гнусных врагов, пытавшихся, но не сумевших ее осквернить. Чего же вам больше?
— О душе она не говорила, она сказала только, что не помнит число мужчин, тешивших с ней свою похоть, — возразил брат Гизельберт. — И подобная похоть, возможно, возникала ответно и в ней.
— Нет, — подала голос Мило.
— А скорее, она сама ее тешила и вызывала в других, — крикнул брат Эрхбог. — Она солдатка и привыкла к мужской опеке. — Он ткнул в женщину пальцем. — Я утверждаю, что ты отдавалась датчанам, чтобы найти себе опору в чужом краю. Ты ведь не знала, что тебя выкупят, и не могла это знать. Ты думала, что останешься в Дании навсегда.
— Нет, — снова сказала Мило.
— А для меня это очевидно. — Брат Эрхбог прищелкнул от удовольствия языком. — Подобное двоедушие свойственно дочерям Евы, всегда пытающимся склонить сыновей Адама к греху. Ты смогла убедить капитана Жуара в своей невиновности лишь потому, что он тобой ослеплен. Но мы не обольщены твоим телом. Я вижу насквозь всю твою лживость и знаю, что ты…
— Моя жена не лжет, — прервал его капитан Жуар. — Лжешь ты, лукавый, жестокосердый монах, обуянный гордыней!
Наступило тягостное молчание, прерываемое лишь завыванием ветра.
— Это тяжкое обвинение, — произнес наконец брат Гизельберт.
Капитан Жуар вновь положил ладонь на эфес боевого меча.
— Говорю вам, я знаю свою жену и знаю, что она мне верна. Она бы осталась там, где была, если бы я думал иначе. А клейма для меня ничего не значат. Если хотите утопить кого-нибудь, добрые братья, приглядитесь к распутной язычнице в крепости Лиосан, которая развлекается с кавалерами и ублажает старых богов, отрицая Христа.
Еще не договорив этих слов, он осознал, что зашел чересчур далеко, и выпрямился, готовясь к тому, что секунду назад казалось ему невозможным.
— Мило моя, и только моя, лишь я над ней властен. Клянусь спасением, ее и моим, что она никогда не предавала меня, и Христос Непорочный — мой свидетель.
Огромные руки воина легли на женские плечи.
— Она лишь моя…
Руки сомкнулись. Раздался негромкий хруст, и Мило упала на землю. Шея ее была неестественно вывернута, глаза застыли.
— Она лишь моя, — повторил капитан Жуар.
Монахи перекрестились. То же сделали и все воины.
Маргерефа Элрих замер, совершенно ошеломленный.
— Почему?! — вскричал он. — Ведь ты только что заплатил…
— Она моя жена. Я должен был избавить ее от позора, — глухо сказал капитан. — Я имел право убить ее и не хотел уступать это право монахам.
Он опустился на колени возле недвижного тела, перекрестился и зарыдал.
Ранегунда встала, протянув руку к брату.
— Объяви, что она безгрешна, Гизельберт, умоляю тебя!
Брат Гизельберт побледнел, но глаза его были по-прежнему непреклонны.
— Как я могу, если сам муж осудил ее?
— Но он вовсе не осуждал ее, — возразила Ранегунда, пытаясь говорить увещевающе ровно. — Он сделал, что мог, а когда понял, что брат Эрхбог от своего не отступится, решил принести ее в жертву.
Она настороженно наблюдала за братом, понимая, что вступила на зыбкую почву.
— Капитан Жуар сказал много лишнего, — мрачно проговорил брат Гизельберт. — Пытаясь выгородить свою жену, он стал возводить напраслину на чужую.
— Он был в отчаянии, а Пентакоста действительно любит кокетничать, — произнесла, холодея от собственной смелости, Ранегунда. — У нас и впрямь ходит слушок, что она по ночам навещает прибрежные гроты. — Она помолчала. — Но последнее — вздор, ведь не существует способа выйти из крепости, минуя ворота, а они у нас крепко заперты и за ними следят. Однако крестьяне всерьез полагают, что дело нечисто и что Пентакоста умеет летать.
Наступило молчание, нарушил которое Гизельберт:
— Должен сказать, что тайком выйти из крепости можно. Существует лаз, очень узкий, и Пентакоста знает, где он идет.
Он смотрел на крест над часовней.
Ранегунда оцепенела.
— И ты ничего мне не сказал? Оставляя на меня крепость? — Она не могла бы определить, что больше душило ее в этот миг — гнев или ужас. — Почему ты так поступил? Какой в этом смысл? Гизельберт, объяснись!
Он пожал плечами.
— Ты женщина, Ранегунда. Ты можешь проговориться под пыткой, и крепость падет.
— Под пыткой? — тихо переспросила она. — А Пентакоста, значит, не может?
Гизельберт усмехнулся:
— Ее никто и не спросит. А потом, я думал тогда, что у нас будут дети, которых она могла бы спасти в победный для недругов час.
Он повернулся и пошел от сестры к монахам и воинам, столпившимся вокруг рыдающего капитана Жуара.
Ранегунда, двигаясь медленно, словно слепая, отошла от стола. В глазах у нее стояли слезы, душу давила холодная ярость. Она, сильно хромая, двинулась к берегу, но далеко не пошла и встала, всматриваясь в огромное серо-зеленое море. Сказанное все еще не укладывалось в ее голове. Ясно было одно: брат ее предал. И предал дважды, ибо скрыл от нее, что в час осады существует возможность зайти врагу в тыл или отправить гонцов за подмогой, а также сильно ослабил обороноспособность крепости, открыв тайну взбалмошному и непредсказуемому существу, вполне способному распорядиться ею во вред Лиосану.
— То был поступок, продиктованный полным отчаянием, — мягко сказали у нее за спиной.
— Что? — Она резко обернулась и едва не упала.
— Капитан Жуар понял, что ее не спасти, — пояснил Сент-Герман. — Он не вынес бы зрелища казни.
— Не вынес бы, — механически согласилась она.
Он осознал, что она потрясена чем-то другим, более для нее ужасающим, чем гибель несчастной.
— Вам что-то сказал брат?
Вопрос был задан предельно доброжелательным тоном, но из глаз ее хлынули слезы.
— Ну, полно, полно, — сказал Сент-Герман, сознавая, что на них могут смотреть, и потому держась на почтительном от нее расстоянии. — Что бы он ни сделал и ни сказал, теперь не должно иметь для вас большого значения. Пожалуйста, успокойтесь и выкиньте все обиды из головы. Вы ведь герефа, а он лишь церковник.
— Он…
Продолжить она не смогла и закрыла лицо руками.
— Что?
Сент-Герман терпеливо ждал.
— Он, — подавив рыдание, прошептала она, — верит мне меньше, чем Пентакосте.
Сент-Герман не повел и бровью.
— Он ее муж.
— Он мой брат. — Она опустила руки. Оспинки на ее щеках искрились от слез, взгляд серых глаз был мрачен. — Оказывается, в крепость ведет тайный ход. Он рассказал о нем Пентакосте.
— А вам не сказал? — спросил Сент-Герман, понимая, что в ней творится.
Он стал подыскивать утешающие слова, но вдруг заметил, что к ним приближаются, и заговорил другим тоном, словно бы отвечая на какой-то вопрос:
— Я, как и вы, полагаю, что несчастная заслуживает достойного погребения — и по возможности в освященной земле. — Он обернулся. — Не правда ли, маргерефа?
— Да, — лицо королевского представителя пылало от возбуждения, всклоченная борода выдавалась вперед. — Но они говорят, что не могут оставить ее у себя. Даже на какое-то время. Мы могли бы увезти ее в крепость, однако ваш монах заявил, что не позволит хоронить ее там и что тело грешницы нужно выбросить в море.
— И брат Гизельберт с ним согласился? — покосившись на Ранегунду, спросил Сент-Герман.
— Он сказал, что ее следует закопать на перекрестке дорог, — ответил маргерефа.
— Как преступницу или колдунью, — с отвращением заключил Сент-Герман.