Выбрать главу

Когда Инрау впервые явился к Ахкеймиону, это был шумный, проказливый подросток, мальчишка на рассвете возмужания. Ни в его внешности, ни в разуме не было ничего из ряда вон выходящего, и тем не менее Ахкеймион тотчас заметил в нем нечто, делавшее его непохожим на остальных. Быть может, воспоминание о Нерсее Пройасе, первом ученике, которого он полюбил. Но Пройас возгордился, исполнился сознания того, что когда-нибудь он станет королем, а Инрау остался просто… Просто Инрау.

У наставников было немало причин любить своих учеников. В первую очередь они любили их просто за то, что ученики их слушали. Но Ахкеймион любил Инрау не как ученика. Он видел, что Инрау — хороший. Это не имело ничего общего с показной добродетелью Завета, который на самом деле марался в грязи ничуть не меньше всего остального человечества. Нет. То добро, которое Ахкеймион видел в Инрау, не имело отношения к хорошим поступкам или достойным целям: это было нечто внутреннее. У Инрау не было ни тайн, ни смутной потребности скрывать свои недостатки или выставлять себя важнее, чем он есть, во мнении прочих людей. Он был открыт, как ребенок или дурачок, и обладал той же благословенной наивностью, невинностью, говорящей скорее о мудрости, нежели о безумии.

Невинность. Если Ахкеймион о чем и забыл, так это о невинности.

Разве мог он не полюбить такого юношу? Он помнил себя, стоящего вместе с ним на этом самом месте и наблюдающего за тем, как серебристый солнечный свет вспыхивает на спинах валов.

— Солнце! — воскликнул Инрау. А когда Ахкеймион спросил, что он имеет в виду, Инрау только рассмеялся и сказал: — Разве ты сам не видишь? Разве ты не видишь солнца?

Тогда и Ахкеймион увидел: струны жидкого солнечного света, падающие на ослепительное водное пространство вдали, — невыразимая красота.

Красота. Вот что подарил ему Инрау. Он никогда не терял способности видеть прекрасное и благодаря этому всегда понимал, всегда видел насквозь и прощал многие недостатки, уродующие других людей. У Инрау прощение скорее предшествовало проступку, нежели следовало за ним. «Делай что хочешь, — говорили его глаза, — все равно ты уже прощен».

Когда Инрау решил покинуть Завет и уйти в Тысячу Храмов, Ахкеймион расстроился и в то же время испытал облегчение. Расстроился он оттого, что понимал: он теряет Инрау, лишается его благодатного общества. Облегчение же он почувствовал оттого, что понимал: Завет уничтожит невинность Инрау, если юноша останется с ними. Ахкеймион не мог забыть той ночи, когда сам он впервые прикоснулся к Сердцу Сесватхи. В тот миг сын рыбака умер; зрение его удвоилось, и сам мир изменился, сделался ноздреватым, точно сыр. Вот и Инрау бы умер точно так же. Прикосновение к Сердцу Сесватхи сожгло бы его собственное сердце. Разве может такая невинность — любая невинность — пережить ужас Снов Сесватхи? Разве можно просто радоваться солнцу, когда над горизонтом, куда ни глянь, угрожающе встает тень Не-бога? Жертвам Армагеддона красота заказана.

Но Завет не терпит перебежчиков. Гнозис чересчур драгоценен, чтобы отдавать его в ненадежные руки. Так что в течение всего их разговора в воздухе висела не высказанная вслух угроза Наутцеры: «Этот юноша — перебежчик, Ахкеймион. Так или иначе, он все равно должен умереть». Давно ли Кворуму стало известно, что история о том, как Инрау якобы утонул, — обман? С самого начала? Или Симас действительно его предал?

Побег Инрау Ахкеймион считал единственным подлинным деянием среди всех бесчисленных поступков, что совершил он за свою долгую жизнь. Он был уверен: это дело — единственное, безусловно благое само по себе и во всех отношениях, несмотря на то что ему пришлось обмануть свою школу ради того, чтобы все устроить. Ахкеймион защитил невинного, помог ему бежать в более безопасное место. Как можно осуждать подобный поступок?

Однако осудить можно любой поступок. Подобно тому, как любой род можно возвести к какому-нибудь давно умершему королю, в любом действии можно разглядеть зерно некой потенциальной катастрофы. Достаточно только предусмотреть все возможные последствия. Если бы Инрау попал в руки какой-то другой школы и из него вытянули бы даже те немногие тайны, которые были ему известны, то Гнозис со временем мог быть утрачен, и Завет был бы низведен до уровня бессильной и никому не известной школы. Быть может, даже уничтожен.