— Да, и еще каким! — встрепенулась Меркеля. Ее благородная скорбь мгновенно уступила место благородной же ярости: по щекам еще текли слезы, но глаза уже метали молнии. — Он был настоящим мужчиной, а рыжики спалили его, как последнюю собаку. Да разразят их силы горние! Да чтоб их силы преисподние терзали до конца вечности! — В ее голосе звучала такая убежденность, словно эти проклятия и вправду могли сбыться. — О, они заплатят! О, как они заплатят!
— Да, — согласился Скарню, нежно поглаживая ее по плечу, словно пугливого единорога. — Они заплатят. Они уже платят. И ты помогаешь взыскивать с них плату.
Меркеля кивнула. Она могла сказать то же самое. Пока Гедомину был жив, она удовлетворялась тем, что ждала его дома, пока он воевал против рыжиков. Но после его казни ни один из партизанских рейдов не обходился без ее участия. Скарню, его сержант Рауну да горстка озлобленных фермеров и крестьян — вот и весь отряд. И больше всего Скарню боялся, что в своей безрассудной ярости Меркеля может потерять голову и погубить себя каким-нибудь бессмысленно отважным подвигом. Но до сих пор все обходилось, и он надеялся, что со временем она научится держать себя в руках.
— Ты, Скарню, тоже очень храбрый, — вздохнула Меркеля, словно только сейчас осознала, что лежит рядом с ним совершенно обнаженной и нежно прижимается к нему влажным от пота телом. — Когда они взяли его, ты пытался его спасти.
Скарню пожал плечами. За ней все равно стали бы следить. Другой причины предложить свою жизнь в обмен на жизнь Гедомину он не знал. А если бы его все же взяли и казнили, стала бы Меркеля его оплакивать, обнимая при этом в супружеской постели своего старого хромого мужа? Он снова пожал плечами. Кто это может знать? Да никто.
И желая изгнать из головы мрачные мысли о том, что так и не случилось, он прижал любимую к себе. А она прильнула к нему, желая изгнать мрачные воспоминания о том, что все же произошло. Только в Валмиере благородные женщины всегда называют вещи своими именами. У всех остальных людей то, что они говорят, и то, что есть на самом деле, слишком часто не имеет и малейшей связи.
Вскоре она вновь раздвинула ноги и прижалась к нему, принимая его.
— Быстрее! — прошелестел в темноте спальни ее шепот.
В этот раз, достигнув пика наслаждения, она закричала, как от сильной боли. А в следующий миг зарычал Скарню. И вновь Меркеля плакала, правда, совсем недолго. Вскоре ее дыхание стало ровным и глубоким — она заснула, так и не надев легкой рубашечки и панталончиков, в которых обычно спала.
Скарню быстро оделся: хоть Меркеля и пускала его в свою постель, чтобы разделить с ним ночь любви, она никогда не позволяла ему спать рядом в полном смысле этого слова. Он сбежал по лестнице и вышел из дома, притворив за собой дверь. Он уже так привык спать на соломе в сарае, что любой матрас показался бы ему жестким.
— Доброй ночи, вашбродь, — тихонько поприветствовал его Рауну. Судя по шороху сухих стеблей, он приподнялся и сел.
— А, да, доброй ночи, сержант, — смущенно отозвался Скарню.
Старый сержант, ветеран Шестилетней войны, здорово помог ему, еще когда Скарню благодаря своему титулу получил под командование отряд и сражался в армии Валмиеры против Альгарве. А когда война была проиграна и армия перестала существовать, они решили держаться друг друга. Но сейчас Рауну лучше не знать, откуда пришел его прежний командир и чем он там занимался.
— Извини, я не хотел тебя будить.
— Вы и не разбудили. Я все одно не спал.
Скарню попытался сквозь сумрак разглядеть лицо сержанта, но в сарае было еще темнее, чем в спальне Меркели, и он видел только расплывчатое пятно. Рауну еще помолчал и наконец спросил:
— Вашбродь, вы полностью уверены в том, что знаете, что творите?
— Уверен? — Скарню потряс головой. — Нет, конечно же, нет! Только полные идиоты абсолютно уверены в том, что делают. Но как раз в этом-то они чаще всего и ошибаются.
Рауну хмыкнул, и Скарню не сразу сообразил, что означает этот смешок.
— Что ж, вашбродь, крепко вы приложили. Но если бы она состроила глазки мне, не думаю, что я бы оскоромился.
Скарню громко зевнул, давая понять, что не желает говорить на эту тему, и принялся стаскивать сапоги. Остальное он снимать не стал — привык уже спать в одежде, чтобы солома не кололась. Может, его зевок получился немножко демонстративным, но так даже лучше — быстрее закончится неприятный разговор.
Здесь, на этой ферме, в сарае, они — сержант и капитан, простой солдат и аристократ — стали почти равными. В подчиненной жесткой дисциплине и субординации армии это было невозможно. И здесь Рауну мог себе позволить поспорить с бывшим начальством.
— А вы, вашбродь, знали, что Гедомину, до того как его спалили рыжики, все ж успел углядеть, что она на вас глаз положила?
Отмолчаться не получилось.
— Нет, я не знал, — медленно ответил Скарню. — И до его казни между нами ничего не было.
И это было правдой. Но он и сам не знал, как долго подобная правда еще продержалась бы, останься Гедомину жив. Ведь он же все же заглядывался на Меркелю: его потянуло к ней с того самого момента, как он впервые увидел ее.
А может быть, она потому и оплакивала так самозабвенно в объятиях любовника своего супруга, что не могла себя простить за то, что строила глазки чужому мужчине при живом-то муже. Но вряд ли она когда-нибудь ему в этом признается. А спросить ее об этом было выше его сил.
Но Рауну продолжал гнуть свою линию:
— А он вот углядел. Он мне как-то раз сказал: «Одна беда не ходит — за собою семь водит». Так он жизнь понимал. Он-то был уверен, что Альгарве после двинет на Ункерлант. Как захватят Фортвег, Сибиу, да нас с Елгавой в придачу, так сразу Ункерлант на очереди.
Но Скарню мало интересовали политические воззрения Гедомину. Он зевнул еще раз — еще громче и еще демонстративнее и растянулся на соломе, приятно спружинившей под телом, нащупал в темноте одеяло, завернулся в него и закрыл глаза.