Выбрать главу

— Вы же были чудовищем, — поясняет Эмма.

— Был, — соглашается Голд после непродолжительной паузы. Он тянется к чайнику, чтобы подлить себе ещё заварки, но на полпути обрывает движение и опускает ладонь на стол. — Нельзя же понимать всё так буквально.

Эмма издаёт короткий смешок:

— Мой жених превратился в летучую обезьяну. Буквально. — Ей не хочется продолжать эту тему. Потому что — рыдать на плече у Голда второй день кряду это уже слишком. А она как никогда близка к тому, чтобы расплакаться. — Может быть, мы всё-таки поедим?

— Ешьте-ешьте, мисс… Эмма, я уже отобедал.

Она не заставляет просить себя дважды, и спустя минуту сообщает с набитым ртом:

— Вкусно. Зря вы отказались.

Голд на секунду поднимает на неё взгляд и опускает его снова:

— У вас изо рта крошки сыплются.

Эмма обтирает губы тыльной стороной запястья (мысль о бумажных салфетках, лежащих на дне пакета, приходит в голову слишком поздно), энергично жуёт, пока сыр и тесто не превращаются у неё во рту в один липкий комок, который она с трудом заглатывает, запивая пищу остатками чая.

— Голд! — требовательно окликает она, но на этот раз он никак не реагирует на её слова, смотрит то ли на стол, то ли в собственную кружку. — О чём вы думаете? — Она отлично осознаёт всю бесцеремонность подобных вопросов и почти удивляется, когда слышит ответ.

— Почему вы так много значили для Бейлфаера, — Голд принуждённо улыбается. — Больше, чем вы предполагаете.

— Вы преувеличиваете…

— Я знаю, — резко возражает Голд и указывает на свой лоб. — Не забывайте, теперь я знаю.

Пальцы у него едва заметно подрагивают, и Эмма, повинуясь, какому-то идущему из глубины порыву, накрывает его руку своей, сжимает ладонь, говорит невпопад:

— А у вас нет ничего покрепче чая? — и натыкается на почти неприязненный взгляд. Возможно, всё дело в том, что она так же сжимала эту руку, когда умирал Нил. Неужели она больше никогда не сможет сделать это без того, чтобы…

— Нет. Я бы хотел сохранить свежую голову. А вам, Эмма, — говорит он тем немного грустным назидательным тоном, который она привыкла слышать от него за первый год их знакомства в Сторибруке, — тоже не стоит «заливать горе». Поверьте, я знаю, что говорю. И сам не раз совершал подобную ошибку. Но, — уголки его губ снова поднимаются в улыбке, призванной смягчить горечь произносимых им слов, — ваши ошибки ещё можно исправить, Эмма.

— Я только… — вмешивается она, но Голд не даёт ей договорить.

— Не отрицайте, вас задел мой вопрос — почему вы были так дороги Бею. Дело не в том, Эмма, что я считаю вас недостойной любви, — он вздыхает. — Бей видел в вас ту девочку, которую полюбил когда-то. И не знал, не хотел знать, как мало от неё осталось, — Голд замолкает и часто моргая смотрит на их сплетённые ладони так, точно забыл о теме разговора, но уже через полминуты находит в себе силы продолжить. — Вы сильная, Эмма. Гораздо сильнее, чем думаете. Вам не нужно пить, цепляться за меня, — он мягко высвобождает кисть из её цепкого пожатия, — или за первого встречного жениха.

— Я не могу одна. Разучилась, — признаётся Эмма жалобно. — Я, — слёзы снова подступают опасно близко, — я не могла оставаться там, в той квартире, где всё…

-… напоминает о Генри, — продолжает он за неё. Голд встает, чтобы переставить чашки в мойку, но воду не включает. Подхватив трость, устремляется к окну, и смотрит не на Эмму, а перед собой, на мутное, в разводах и пыли, стекло. — Не нужно там оставаться. Не сейчас. Вам нужна передышка: снимите номер в отеле, меблированную комнату, а после или Генри вернётся к вам, или вы вернётесь в Сторибрук. Вы должны быть рядом, когда ему понадобитесь.

Эмма мнётся у Голда за спиной: — А если не понадоблюсь?

— Понадобитесь. Не так-то просто вычеркнуть вас из жизни теперь. Даже если бы он этого захотел. А он не хочет. Просто… иногда, чтобы понять, что кто-то нам нужен, надо с этим кем-то расстаться. Генри поймёт.

— Но я, — она прячет ладони в карманы джинс и ещё раз оглядывает неуют крохотной квартирки, в которой жил Нил, — не хочу возвращаться в Сторибрук. Я там чужая…

— Да, чужая, — эхом соглашается Голд. — В этом есть и моя вина. Только это не столь уж важно, на самом деле. Мы везде чужие. Порой… приходится проявить мужество и последовать за теми, кого мы любим. Даже туда, где всё странно и непривычно. Пусть это и нелегко. Иначе…

— Иначе я пожалею? — переспрашивает Эмма с вызовом. Уверенность, с которой Голд говорит о её дальнейших поступках, начинает раздражать. Она сама не знает, чего хочет и что решит в следующую минуту, а ему это, видите ли, известно. Попахивает нравоучениями, которые им щедро раздавали в приёмных семьях. — Вы это хотели сказать?

— Иначе вас просто не будет, — отвечает он со спокойной обречённостью, словно не замечает ехидства в её голосе. — Вы будете что-то делать, с кем-то говорить, но это будете не вы. Пустая оболочка. Это то, без чего нас нет. Без тех, кого мы любим. Кому мы нужны, — его голос падает почти до шёпота. — Без наших детей.

Эмма закусывает губу так сильно, что ощущает во рту железно-солёный привкус собственной крови. А ещё она ощущает, что сердце впервые за последние дни начинает биться чаще, окрылённое новой надеждой. И впрямь, с чего она взяла, что больше не нужна сыну. Может быть, Генри был просто слишком уверен в том, что она никуда не денется из его жизни, слишком уверен для того, чтобы боятся её потерять.

Трость глухо стучит по полу. Голд вынимает из кармана халата пистолет и перекладывает его в другой карман — висящего на спинке стула пиджака.

— А вы? — хмурится Эмма.

— Продолжу с уборкой, — пожимает плечами Голд, но она не даёт ему уйти от ответа.

— Вы вернётесь в Сторибрук?

— Мне незачем туда возвращаться, — произносит он сухо. — У меня есть дела здесь, мне надо понять, разобраться в том, чем жил Бей. Мы ничего не успели… и даже за этот год… Придётся разбираться одному.

Он говорит об этом так, как о каком-то будничном деле. Но Эмма не хочет, не может оставить всё так. Невыносимо позволить ему остаться одному и грызть себя изнутри, пока в сердце не останется ничего, кроме пустоты. Не теперь, когда в ней самой ожила надежда.

— А как же те, кто ещё живы? Белль? Генри?

— Между мужчиной и женщиной… — он безрадостно смеётся, — Вы и сами знаете, милая, что происходит между мужчиной и женщиной, не мне вам рассказывать про тычинки и пестики и о том, как легко это разрушить.

— Ничего не осталось? — угрюмо вопрошает Эмма.

— Ничего, — вздыхает Голд как-то так, что у Эммы пропадает всякое желание продолжать дальнейшие расспросы.

— А Генри, — не сдаётся она. — Он ваш внук, ваш единственный родной человек.

— Что значит кровное родство? — начинает Голд тихо и возвращается в кухонную зону. Он прислоняет трость к мойке и капает на новенькую губку каплю синего геля. Эмме уже кажется, что разговор окончен, но Голд внезапно решает продолжить свою тираду: — Генри не воспринимает меня как деда. Вашего отца, разумеется, но не меня, — в его интонациях проступают злые, звенящие нотки, — Впрочем, не удивительно. Мы никогда не были близки. Я не знаю его. А он не знает меня.

— Так дайте ему шанс узнать вас! — Эмма уже кричит. — Дайте себе шанс полюбить его! Ваше сердце не разорвётся от того, что вы впустите туда кого-то ещё! Вы же сами говорили, ну же, Голд!

Он сжимает губку так, что оранжевый поролон превращается в бесформенный комочек, а синий гель проступает между плотно сомкнутых пальцев.

— Получили хороший совет и спешите вернуть услугу, — наверное, это должно звучать ядовито, только Эмме слышится другое: комок, застрявший в горле, слёзы льдинками застывшие в уголках глаз. — Не трудитесь. У меня есть свои резоны, и вам нет нужды в них вникать.

— Чёрт, — бормочет она себе под нос, хотя больше всего хотела бы сказать «спасибо». — Забудем. Вот что. Давайте заключим сделку: я помою посуду, а вы заварите мне ещё этой вашей травы.