Константин Алексеевич Коровин
«То было давно… там… в России…»
Рассказы
1936–1939
Праздник в Москве
Праздновала Москва праздник Рождества Христова. Без жареного или холодного поросенка, гуся — праздник как-то не обходился. С ночи запекали окорок, обмазанный тестом. Ветчина была тамбовская, первый сорт. Такой-то нигде и не было. Ну, что говорить, москвичи умели праздник справлять.
Мчались тройки к «Яру», в «Стрельну». Ночь морозная, шубы меховые, месяц серебристый. Кричал ямщик. Жила Москва, кутила.
Лилось шампанское. А хор пел:
«Трямки, трямки, трямки, трямки…» — бренчала гитара.
Барышни были «средственные», как говорил цыган Христофор от «Яра». Но ежели вполсвиста, то терпеть можно.
Веселилась Москва.
— Это вот ширь и черт-те што! А плачешь, вот плачешь, — разливался слезами какой-нибудь подпивший москвич.
Купцы гуляли. Трактиры, рестораны полны. Сидят за столом компаниями, одиноко, а дам почему-то нет. «Где дамы?» — удивлялись некоторые.
Но когда идет кто-нибудь с дамой по залу, все оглядываются. Позовут метрдотеля и спрашивают: «Это кто, она-то?..» Метрдотель так серьезно отвечает тихо на ухо.
Кабинеты полны гостями серьезными, там уж с дамами — обеды, ужины. Слышны романсы, пианино. «Прага», «Эрмитаж», «Метрополь» и Епишкины номера полны. Живет Москва… И так живет, что страшно — как бы не треснула. Лица у всех как-то пополнели — такие ровные, гладкие и печальные. В выражении глубина. На челе — печать горестного раздумья.
Начальник пробирной палатки[1] Винокуров так пополнел в лице, что едва открывает ротик и тихонько и кротко говорит одно слово: «Налей…» Больше ничего. Приятель его, кудрявый красавец-прокурор Гедиминов, с утра мрачен и пьян. Актриса Таня избила его сафьяновыми сапожками, которые он ей подарил. Прямо по морде. Он с горя ударился в вино. Так говорил своему доктору Ваньке, что она его погубила, а то б он не пил…
Ах, Москва в ту пору весело жила!
Был такой семейный случай с одним прекрасным человеком. Он был охотник, и помещик, и еще что-то. И любитель фотографии. Любил снимать фотографическим аппаратом разные виды себе на память. Ну, и знакомых. А супруга его, прекрасная дама, эти снимки проявляла у себя в подмосковной даче. Раз и проявила его снимки и видит: все девушки в рубашках, такие веселые… Супруга их всех напечатала и вставила в рамки, как полагается. И без него все в деловом его кабинете на стол расставила.
Как раз я с ним приехал к нему на дачу. Все так мило, прекрасная дача. Такая милая, умная жена. Только, когда мы с ним вошли в его кабинет, он, увидев карточки на столе, высоко поднял брови и пристально посмотрел с удивлением.
— Ты видишь? — спросил он меня.
— Вижу, — говорю, — девушки какие-то…
— Что же это такое? Это не твои штучки?
— Что ты, какие мои штучки.
— Странно, — сказал он, — непонятно… Это не мои снимки.
— Видишь, — говорю я, — ты тоже снят… Посмотри — тоже легко одет…
Приятель вынул фотографии из рамок и с негодованием разорвал.
За обедом супруга его так просто и мило сказала мужу:
— Ты видел, я напечатала твои веселые снимки. Мне помогал Чича.
— Это вы, должно быть? — посмотрев строго на Чичагова, сказал мой приятель.
— Это вы где достали?
Чичагов смеялся, закатившись.
Жила Москва и не одним разгулом и кутежами. Была талантлива. Серьезные и умные были люди. Росла промышленность, фабриканты создавали отличные товары. Купцы московские были мудры, помогали искусству. Третьяков, Мамонтов, Солдатенков, Морозов, Алексеев и много других. Первые создания Римского-Корсакова были поставлены в Частной опере Мамонтова. Москва росла, и Москва жила. Художественный театр. Москвичи любили театр, газеты много писали о театре, так много, что, казалось, в России и не было ничего другого. В прессе Императорские театры поносились, и полагалось их ругательски ругать — вообще, ругать все, что исходило из казны. Такой свободной прессы, какая была в Москве, кажется, нигде не было и вряд ли будет.
1