Вспомнилась другая, еще более бесславная ночь, та ночь, которую он не мог бы забыть, если бы даже хотел. Управляясь машинами, робко, ощупью бредет броненосец, его броненосец, любимый корабль, на котором он сделал поход и вчера без отдыха сражался весь день. Ходит крутая зыбь, потушены предательские огни, в море – мрак. На броненосце груда обломков. Наполовину сбита фок-мачта. Срезаны мостики. Разворочены люки. Сожжены ростры. Взорваны башни. Исковеркана броня. В кольца свернуты железные трапы. Сохранилась одна – только одна – неповрежденная пушка, – последнее прибежище и надежда… В жилой палубе лазарет. На матрацах, носилках, брезентах лежат искалеченные тела. На полу, поджав разутые ноги, сидит раненый комендор Малайка. Его скуластое, темное, посиневшее от напряжения лицо обезображено болью. Зубы оскалены. Он держится за голову руками и, раскачиваясь и горбясь, хрипло визжит: «Воды… Воды… Воды…» Розовеет восток. Далеко на краю горизонта, в голубой и сверкающей мгле, заструились дымки. Один, два, три… двадцать шесть. В бинокль отчетливо видны: «Миказа», «Сикисима», «Фудзи», «Асахи», «Касуга», «Ниссин», «Идзумо», «Ивате»… двадцать шесть кораблей, точно не было боя, не погиб несчастный «Ослябя», не защищался, как лев, «Суворов», не перевернулось «Бородино». Из кормового плутонга сиротливо и глухо прогремел единственный выстрел, и на фоках зареял сигнал… А потом по волнам запрыгал паровой катер, и чужие, вооруженные люди цепко, как обезьяны, ползли на броненосец. Взвился ненавистный японский флаг. «Позор… Не сумели, не смогли победить… Не сумели, не смогли умереть. Нет оправданий… Ну, а теперь сумеем ли победить? Или опять униженно попросим пощады? Не у японцев, у полковника Шена…» Он отошел от окна и почти упал на диван. Бессильное утомление охватило его. Хотелось уснуть, уснуть крепко, успокоенным и освежающим сном, забыть и Тутушкина, и Цусиму, и комитет, не помнить, не думать, главное, не решать.
В дверь постучались.
– Войдите.
Вошла Маша в белом переднике, с чайным подносом в руках и ласково улыбнулась:
– Не прикажете чаю, Александр Николаевич?
Александру казалось, что это вошла не Маша, что сотни глаз наблюдают за ним и десятки ушей подслушивают его. Казалось, что все охранное отделение – все полковники, провокаторы и филеры, все предатели, доносчики и жандармы – стоят за ее спиною и хихикают, как Тутушкин. С отвращением, отворачивая лицо, он сказал:
– Ничего не надо. Уйдите.
Маша обиженно зашуршала накрахмаленной юбкой. Александр встал и в раздумье прошелся по комнате. Теперь он испытывал равнодушие, – то презрение к опасности, которое он пережил на корабле перед боем. Он не мог бы сказать, где источник неожиданной перемены, но уже было ясно, что никакие Тутушкины его не смутят и что он не выйдет из партии. «Если я не умею перешагнуть через грязь, – холодно думал он, – я не должен работать в терроре… Но ведь я пришел не потому, что революция сильна, а потому, что хотел бороться и верил, что нужен мой труд… Так отчего я сомневаюсь теперь?… Разве я оставил военную службу потому, что сдались „Сенявин“ и „Николай“?… Потому, что была Цусима?… И разве верить в партию и народ – значит верить в непогрешимость партийного комитета? В непогрешимость доктора Берга?… – И, чувствуя несмелую радость и уже твердо веруя в свою правоту, он докончил без колебания: – Я пришел, желая служить народу, партии и России. Кто властен мне помешать? Доктор Берг? Тутушкин? Фон Шен? Но если надо с ними бороться, я не погнушаюсь борьбы. Если надо их победить – я уверен в победе. Тем лучше, – пусть невидимый неприятель, пусть борьба не на жизнь, а на смерть… И если я обязан бороться, то… Розенштерн прав. Да, он прав… Или блюсти белоснежную чистоту, или не бояться никаких унижений… Или сентиментальничать, как Алеша Груздев, или… или убить. Нет выбора… Третьего не дано… И я не хочу искать третьего… Зуб за зуб и око за око!..»
Он сказал себе так, и, хотя чувство тайного отвращения все еще не покидало его, ему стало весело и спокойно, точно он наконец отыскал утраченный путь. «Побеждает тот, кто хочет победы… Кто ничего не страшится и кто смеет убить…» Потянуло на воздух, за город, к морю, к величавой и молчаливой Неве. Он надел шляпу и вышел. Извозчик по-прежнему скучал у подъезда. На этот раз Александр не заметил его.