Но как только он опять прикоснулся к холодным дровам, как только руки его еще раз ощутили скользкую плесень мха, болезненно-острое чувство овладело им. Это чувство было так сильно, что он невольно опустил браунинг и опять прижался к стене. Он стоял, расставив длинные ноги, и тупо, без мыслей, смотрел на сложенные дрова. Он понял, что не выйдет отсюда, из-за этих штабелей дров, из-за этой выбеленной стены. Он понял, что это – конец, неотвратимая и бесславная смерть. На мгновение он почувствовал легкий озноб, и у него внезапно похолодело в груди. Но он не испытал страха. Даже не было сожаления. Ольга, дружина, экспроприация, Муха, Фрезе, террор казались обманчивым сном. Точно все, что случилось – этот испуганный пристав, это высокое небо, этот накалившийся браунинг, эта каменная ловушка, – то предательски-неизбежное, чего он ждал каждый день. Точно не было жизни, точно она началась сегодня, здесь, на Лубянке на заросшем травой пустыре. Точно он, Владимир Глебов, Володя, родился единственно для того, чтобы притаиться, как зверь, за дровами и с браунингом в руках умереть. И зная, что часы его сочтены, и уже не веря в спасение, он думал только о том, как бы дороже продать свою жизнь. «Все равно, – громко вслух повторил он, но не услышал своего голоса. – Зато будет им на орехи…» Из ворот, врассыпную, зигзагами, выбегали городовые. Володя выбрал одного, молодого, с тупым солдатским лицом, и, жалея патроны, целясь в лоб, между глаз, выстрелил только тогда, когда городовой был близко, шагах в пятнадцати от него. Стреляя, он с удивлением заметил, что пальцы дрожат.
Городовые повернули обратно. Володя, красный, с прилипшими ко лбу волосами, морщась от солнца, выглянул в щель. Ближе всех, почти у самой стены, лежал догонявший его филер. Он был в серой поддевке и лежал навзничь, ногами к дровам. Володя хорошо рассмотрел его грязные сапоги и стоптанные подошвы. Круглое, прыщеватое, раздутое пьянством лицо было как у живого, и едва заметно шевелились неостриженные усы. Далеко, шагах в сорока, гораздо правее, почти у самых ворот, по-детски свернулся жандармский ротмистр. Солнце сверкало на пуговицах его пальто. Третий, только что упавший городовой был смертельно ранен. Он сидел на траве, поджав худые колени, и, согнувшись, правой рукой хватался за грудь. Изо рта его текла алая струйка крови.
В воротах все стихло. Володя уже без надежды опять взглянул на стену, вверх. Стена была гладкая, без малейшего выступа, сажени в две высотой. Все так же морщась, он сел на землю, за дровами. Стреляя, он глубоко занозил себе палец, и от этого ныла рука. Он сидел, не шевелясь, не думая ни о чем, чувствуя, что уйти невозможно, и даже не пытаясь спастись. На земле валялись мокрые щепки. Он поднял одну, заостренную, длинную, с засохшей смолой по краям, и зачем-то помахал ею в воздухе. Вспомнилась юность, такой же широкий пустырь, такое же синее небо, такие же штабели дров, и он, веселый мальчишка, играет в лапту. «Славно играть в лапту», – с улыбкой подумал он и опять взмахнул мокрой щепкой. На сырой, размытой вчерашним дождем, земле было неприятно сидеть. Володя медленно приподнялся и, нагнув голову, нагибаясь огромным телом, пополз вдоль стены. Зачем он полз, он не знал. Он видел глинистую тропинку, полоску далекого неба и отсыревшие, поросшие мхом дрова. Теперь казалось, что он один, что полиция отступила и что его не найдут. Но вдруг часто, пачками, затрещали винтовки. Зазвенели жалобно пули. «Не уйти», – подумал Володя. «Ладно, пусть не уйти…» И, неожиданно выпрямляясь, и уже не прячась, и открывая сильные плечи и грудь, он спокойно, почти равнодушно, из-за дров посмотрел на солдат. По околышу он узнал гренадер. Он прицелился и начал стрелять. Он стрелял беспрерывно, ежеминутно меняя кассетки и целясь тщательно каждый раз.