Выбрать главу

«Si tu m aimais… Si l ombre de ma vie-e…»[13] – запекшимися губами, не узнавая своего голоса, повторяла Ольга надоедливые слова. Внезапно озябли ноги, и усталое тело заныло тупою болью. Она спрятала голову под подушку. Казалось, что жизнь расколота на две неравные части и что впереди не может быть ничего. «Это сон… нет, это сон… Я проснусь…» – кусая до крови губы, твердила она. Почудилось, что скрипнули двери и по ковру зашуршали ноги. «Неужели Володя?… Да, конечно, Володя… Он придет… Как может он не прийти?» – приподнялась она на кровати. В комнате не было никого. Холодно сиял голубоватый рожок, просвечивала кисейная ширма и сильно пахло динамитом, аптекой. И хотя Ольга видела, что нет никого, и хотя знала, что двери закрыты на ключ и что Володя мертвый лежит в участке, она потянула тонкие руки и закинула вверх голову, зашептала быстро и горячо: «Ты пришел? Да?… Скажи… Ведь ты пришел? Почему ты молчишь?… Нет, не мучь же меня, скажи… Ты знаешь, как я люблю… Ты ведь веришь в мою любовь?… Ты веришь мне? Веришь? Ты ведь любишь меня?… Посмотри, я одна… Мне страшно… Володя… Володя… Володя…» Тенор в коридоре умолк. Стало жутко и тихо.

Неожиданно вспомнилось детство. Благовещение. Благовест. Тает снег. Журчат на солнце ручьи. Она девочка, в коротенькой бархатной шубке, идет с отцом от обедни. Отец дряхлый, сгорбленный, добрый старик. Она крепко держится за николаевскую, пропахшую табаком шинель. Ей весело: блещет ясное небо, беззубым ртом смеется отец, и она беззаботно хохочет. «Нет, это сон… это сон… Si tu m aimais… Si l ombre de ma vie-e…» Опять заныла тупая боль. Захотелось кричать, кричать громко, долго, всею грудью, кричать так, чтобы слышали все, чтобы услышал Володя. Вспомнила, как молилась ребенком. Темные своды. Нагоревшие свечи. Запах ладана. Херувимская песнь. «Молиться… Господи, если бы молиться… Господи, научи…» Она глубоко зарылась в подушки. «Все равно… Все – все равно…»

Вдруг точно что-то толкнуло ее. Она открыла глаза и опустила ноги с кровати. Только теперь она поняла, что означает Володина смерть. Она поняла, что никто не поможет ей, что окончена жизнь и что это непоправимо. «Значит, не нужно жить…» – прошептала она. Волосы ее расплелись. Лениво, в раздумье, не отдавая себе отчета, она начала их заплетать. Не докончив косы, она встала и колеблющимися шагами, не веря себе, не веря в свое решение, еще надеясь на Божье чудо, подошла к зеркальному шкафу. Между перчатками и бельем нащупала браунинг. Взяв в руки, она долго рассматривала его. Браунинг был карманный, маленький, купленный Фрезе. «Ежели вы сомневаетесь, что он бьет хорошо…» – вспомнились медлительные слова. Она усмехнулась и несмело нажала предохранитель. Щелкнула слабо пружина. И в ту же минуту Ольга поняла, что ей страстно хочется жить, что смерть не нужна, нежеланна и ненавистна, что еще много дней впереди и что ее неутешное горе пройдет. И, чувствуя, как опять зябнут ноги и как становится трудно дышать, она быстро, украдкой, положила револьвер на стол, точно боясь, что он выстрелит сам собою. По привычке она взглянула в зеркало. Увидела круглое заплаканное лицо, растрепанную прическу и простое черное платье. «Вот я… А Володи нет…» – громко сказала она. И, не рассуждая, не понимая, что делает, опять потянула руку. «Да, не нужно… Не нужно жить…» Ее пальцы ощутили холодную сталь. «Володя… Володя… Володя…» Она прижала револьвер к груди, но тотчас же опустила его. В дверь постучались. Стук был громкий и смелый. «Неужели Фрезе?… Ах, Боже мой, ну зачем… Зачем опять Фрезе?»

С браунингом в руках она нехотя подошла к двери и с досадой сказала:

– Кто тут?

– Телеграмма-с… – ответил лакейский голос.

– Телеграмма? Отдайте мне завтра.

– Никак нет. Попрошу отворить.

За дверью звякнули шпоры. Было слышно, как кто-то с сердцем сказал:

– Чего ее слушать? Ломай… Барышня, отворите…

Ольга поняла, что это не Фрезе. Но она плохо сознавала, кто стучит и зачем. Она забыла, что ее могут арестовать, что ее арестуют наверное и что арест – виселица и смерть. И, как дитя, легкомысленно презирая опасность, отмахиваясь от неотвратимой судьбы, боясь признаться, что нет спасения, она настойчиво повторила:

– Завтра.

Опять зазвенели шпоры, и уже другой, повелительный голос сказал:

– Сударыня, именем закона. Полиция. Отворите.

Только теперь, услышав слово «полиция», Ольга поняла, что неизбежно погибнет. «Если полиция – значит, конец…» – мелькнула запоздалая мысль. И стало жалко свободных дней, когда они делали красный террор – святое и великое дело. И ясно, точно это было вчера, вспомнилась залитая солнцем Подьяческая, серый в яблоках рысак Прохора, холщовые полные денег мешки, строгие глаза Фрезе, окровавленные лошади и огромный, резкий в движениях, с сердитым лицом Володя. Вспомнилось, как проворно он выбрасывал из карет деньги и как она прятала их под фартук в пролетку. Вспомнилось, как вечером в тот же день Володя, радостный и веселый, считал у нее на квартире добычу. Даже послышался серебряный звон. Даже показалось, что она видит золото и бумажки. Двери ломали. Под тяжелым плечом трещала деревянная рама. Кто-то грубо ругался. «Ломай… Ломай… Вороти…» Ольга быстро отошла от дверей к окну. Желтели кисейные ширмы, горел голубоватый рожок, и на зеленом столе белела газета: «Смерть разбойника Глебова». Ольга тесно прижалась в угол, между столом и зеркальным шкапом. Она уже не думала о Володе, и ей уже не было жалко себя. Высокая, в черном платье, с утомленным бабьим лицом, опираясь затылком о стену, она большими глазами, не мигая, смотрела на дверь. И вдруг, сощурив глаза и наморщив темные брови, зачем-то сдерживая дыхание, подняла маленький синий браунинг и приставила дулом к груди. «Все равно… Все – все равно…» – в последний раз прошептали побледневшие губы. Ни секунды не медля, она сильно нажала курок. Пополз серый дым…