Выбрать главу

– И не поверите, матушка, Татьяна Михайловна, совсем в расстройство пришел и, заметьте-с, отбился от рук мужик… В церковь не ходит, отца духовного не чтит, дерзостен стал и груб. Давеча еду я из Курбатова. Только, знаете, свернул на большую дорогу, гляжу – Ванька-пастух…

– Это который? – прицеливаясь кием и не отводя глаз от гладко-зеленого освещенного лампами поля, спросил Николай Степанович. – Хромой?

– Он… Он, ваше превосходительство… Хромой… Что же вы думаете? А? – О. Василий приостановился, приподнял нависшие брови и всплеснул в негодовании руками. – Не смею вам даже сказать… Стоит посреди дороги и совершает, извините меня, неприличие. Я ему говорю, увещевать его начал: «Что же, говорю, не видишь разве ты, что твой духовный отец едет…» А он, заметьте-с, как захохочет и такое сказал, такое… Не могу повторить…

Татьяна Михайловна не подняла головы. Николай Степанович сильно стукнул кием.

– Что же он, мерзавец, сказал?

– А и сказал, ваше превосходительство, – красный от гнева почти крикнул о. Василий: – «Проваливай, пока цел, долгогривый…» Вот что сказал… А, как это вам понравится? А?…

– Вешать! – багровея, сиплым басом отрубил Николай Степанович. Александр потупился и закурил папиросу. На минуту в комнате воцарилось молчание. Было слышно, как жалостно звенит самовар да бьются ветви в темные окна.

– Кто-то едет… – вставая и выходя на крыльцо, сказала Наташа.

На дворе неистово заливались собаки, отрывисто лаял мохнатый дворняга Шарик и тонко и часто повизгивала любимая Мишина сука Веста. Колес не было слышно, но в ночной тишине звонко перекликались мужицкие голоса, и между деревьями перебегали огни. Потом заскрипели ворота и хлопнула дверь. Вернулась Наташа и подала телеграмму. На желтоватом листке стояли четкие буквы:

«Андрей арестован. Суд четверг. Торопитесь свиданием. Защитник Иконников».

О. Василий засуетился, нашел свою широкополую шляпу и, не прощаясь, крадучись, боком вышел на двор. Не умолкая лаяли псы.

XXI

Камера № 17, в которой Болотов содержался, была мрачная со сводами комната старинной, прочной, петровской постройки. Узкое, забранное решеткой окно выходило на стену, высокую, серую, с облупленной штукатуркой и пятнами обнажившихся кирпичей. Кое-где между красными кирпичами ютился чахлый, зеленого цвета мох, и наверху, у самого края, вырос кудрявый бледно-фиолетовый колокольчик. В крепости не было солнца. Было сыро, темно и тихо. Могильная тишина истомила Болотова в первый же день.

Болотов крепко спал, когда загремел железный засов, щелкнул ключ и, стуча каблуками, вошли в камеру двое солдат. Одного, старика жандарма, с белой трясущейся головой, Болотов видел раньше: когда он, израненный и избитый, в окровавленной поддевке, еще не понимая, куда его привезли, пришел в себя в крепостном коридоре, на холодном и мокром полу, этот жандарм помог ему встать и принес горячего чаю. Другой был гарнизонный ефрейтор, сухощавый и длинный, с жилистой шеей и тупым угрюмым лицом. Он вплотную подошел к койке, наклонился над Болотовым и, обдавая его запахом водки и табака, грубо сказал:

– Одеваться!

Сразу стало неприятно и жутко. Было неприятно не то, что двери закрыты на ключ, и что караулят жандармы, и что чужие, одетые и вооруженные люди как к себе домой приходят к нему, неодетому и не желающему их знать, и даже не то, что на сегодня назначен суд. Было неприятно, что солдат так сердит и дерзок и что у него надменные и злые глаза. «Ведь я за них, а они не понимают… Не хотят понимать… Супрыткины… Да…» – тяжело вздохнул Болотов, надевая изорванную поддевку и думая о суде. И хотя он знал, что его наверное осудят, ему неправдоподобным казалось, что сегодня, в четверг, какие-то неизвестные, но имеющие власть офицеры, поспорив для приличия между собой, вынесут приговор, то есть скажут и на бумаге напишут, что его, Болотова, нужно убить. «Они повесят меня… Смешно», – краем губ усмехнулся Болотов и стал вспоминать приготовленную с любовью речь. Здесь, за тюремной решеткой, в одиночестве безгласных ночей, стерлись все обиды и разногласия. Казалось, что Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна, и дружина, и комитет, и вся партия – одна неразделимая, живущая общею жизнью семья и что он, Болотов, обязан не только бестрепетно умереть, но и доказать ее силу. Эти мысли поддерживали его. В них он черпал мужество, успокоительное сознание, что исполняет свой долг. И теперь, собираясь на суд, он повторял себе то, что скажет там, среди «непримиримых врагов», «во вражеском стане», «одной ногой уже стоя в могиле». Он поднялся с койки, вызывающе взглянул на солдат. Длинный ефрейтор все так же надменно смотрел на него. Старый жандарм затряс головой.