Выбрать главу

Сережа улыбнулся. Улыбка у него была кроткая, как у девушки.

– Бога-то в тебе, пожалуй, больше, чем во мне, – сказал он спокойно.

– Странно… А почему?

– Ты вот Фишеля спас.

– Я Фишеля спас?

– А кто же?

– Не я. Оборона.

– Все равно… Ты Фишеля любишь.

– Я люблю Фишеля? Я?

– Конечно.

– Нет, Фишель не с нами: он враг…

– Ты и врага своего любишь.

– Что значит – любишь?… А по-твоему, пусть громят?

– Послушай, – так же спокойно сказал Сережа, – вот мы завтра с тобой пойдем в казарму. Ты говоришь, умрем. Случится, что же? Умрем… ведь не только умрем, ведь еще, быть может, убьем?

– Вот… вот… Странное дело… Ну, конечно, убьем… А ты был на погромах? Ты был? Ты видел? А я вот видел… Что Фишель?… Фишель ходит себе живой и снова углем торгует, и хлеб с маслом кушает, и деньги на оборону дает… А я вот старика одного видел. Лежит голый старик, ноги тонкие, синие, в волосах, кожа в морщинах, а в глазу гвоздь… Это как? Что ты скажешь на это? А?… Это Бог разрешил? Твой Бог? Его воля?… Или видел я женщину, молодую, косы разметаны, а живот у ней вскрыт… Убьем ли?… Конечно, убьем… Я с радостью их убью… Слышишь ли? С радостью…

– Кого «их»?

– Ах, не все ли равно? Офицеров, министров, жандармов, городовых…

– С радостью? Ты?

– Да, да, да… я, Давид Кон!.. Нужно мстить: око за око и зуб за зуб.

Сережа, не отвечая, распахнул настежь окно. В комнату заглянула теплая, влажная, предрассветная ночь. Дождь отшумел, и давно растаяли волнистые облака. Широко раскинувшись по небу, торжественно сияла Медведица, и, бледно и часто, многозвездно сверкал Млечный Путь.

VI

Полковые казармы были расположены за чертой города, на пыльной, плохо вымощенной дороге. В полку уже третий месяц бродили темные слухи о бунте. Люди открыто поговаривали о том, что «начальство ворует», что «все офицеры – собаки» и что их «нужно перестрелять». Тайно созревшее, неизлитое недовольство нарастало неудержимо. Причины его были слепы. Тяжелая государева служба была всегда ненавистна, но солдаты мирились с нею, как их деды мирились с палкою и кнутом. Теперь та же самая служба казалась непереносной. Как потревоженный улей, многоязычно жужжал пробужденный полк. По вечерам проворные «вольные» украдкой пробирались в казармы. Они говорили речи, малопонятные, но горячие, о «земле», о «социализме» и о «вооруженном восстании». И, пожалуй, можно было поверить, что при первом мятежном крике зазвенят в солдатских руках винтовки и переколют и перестреляют господ офицеров и что вместо полкового шитого золотом знамени взовьется красный флаг революции. Но никто не знал, когда это будет. Офицеры слышали о солдатской смуте и пугались ее. Пугались, когда подметная прокламация грозила им смертью или когда доброволец шпион в угоду начальству осторожно докладывал о соблазнительных толках. Тогда росло уважение к вездесущему и таинственному врагу, который называется партией, но росла и ненависть – бессильная злоба. Случилось, что офицер ударил в лицо рядового. Хотя это было обычно, на этот раз все согласно и громко заговорили о неизбежном восстании. Комитет решил, что настал срок, и назначил день.

Когда утром Давид и Сережа вышли из дому, летнее солнце стояло высоко. Умытые вчерашним дождем, болтливо шептались листья. Еще не высохли лужи. В них серебром сверкали утренние лучи. День обещал быть безоблачно-знойным.

В офицерском мундире Давиду было неловко. Особенно было неловко, что шашка постоянно задевала за сапоги и ее то и дело приходилось придерживать левой рукой. Кроме того, было жутко: точно редкие встречные, базарные мужики и бабы, угадали и знают, что он вовсе не офицер, а переодетый еврей. И еще было жутко: точно так же каждый городовой остановит и арестует его. Сережа шел быстро, уверенно и спокойно.

Так прошли они город, и пока они шли, Давиду казалось, что сонным улицам и заборам не будет конца. Но вот, вдалеке, на запыленной дороге, выросло мрачное кирпичное здание. У ворот стоял часовой. «Ну, теперь, наверное, остановят, – подумал Давид, – наверное, не пропустят…» И опять будто кто-то пригнул его к земле, будто на плечи сзади навалилась неодолимо грузная тяжесть. Но часовой, рослый солдат, с добрым и круглым мужицким лицом, стукнул винтовкой и вытянулся во фронт. На квадратном, мощеном дворе не было солнца. Кое-где, сквозь булыжник, пробивалась трава. Налево, в дальнем углу, сушилось на веревках белье. Из облупленных стен глядели мутными бельмами окна. Стоял говор и шум, стоголосый пчелиный гул. Какой-то нестроевой, без шапки, в заплатанных казенных штанах, пробежал через двор с ведром. Щеголеватый писарь на ходу отдал честь и хлопнул дверью с вывеской «Канцелярия». Сережа быстро, тем же уверенным шагом, направился к ротному помещению. «Неужели пропустят? – подумал Давид. – Ax, все равно… Только скорей бы… скорей…» Но и здесь не остановили их часовые.

Длинная узкая комната была густо полна людьми. В ружейных козлах, у стен, мирно дремали винтовки. Солнце изредка искрами перебегало по их гладким стволам. Крепко пахло махоркой и щами, – смрадом жилой и тесной казармы. Давид почувствовал страх: казалось невероятным, что можно выйти отсюда. Но уже было поздно. Приложив руку к фуражке и покачиваясь тучным, затянутым в мундир телом, к ним молодцевато подходил чернобородый фельдфебель с благообразным и строгим лицом. «Вот и конец», – похолодев, подумал Давид.

Увидев фельдфебеля, Сережа нахмурился и решительно вышел навстречу. Глядя ему прямо в глаза и не давая сказать ни слова, он отрывисто и резко спросил:

– Где у тебя револьвер?

«Господи, что он делает? – пронеслось у Давида. – Ну, теперь конец, теперь уже, наверное, конец… Не отдаст он револьвера… И чего это солдаты как истуканы?…» И хотя он был твердо уверен, что уже все и безвозвратно погибло и что только чудом можно спастись, он, невольно заражаясь Сережей, выпрямился и повторил:

– Где у тебя револьвер?

Фельдфебель, видимо, не понял вопроса. По привычке вытягиваясь во фронт, он с недоумением смотрел на незнакомых ему офицеров. В казарме все смолкло. Было тихо, как в поле.

– Я спрашиваю, где у тебя револьвер? – возвысил голос Сережа.

– Ваше…

– Молчать!

Сережа протянул руку и хладнокровно, не торопясь, начал отстегивать на груди у фельдфебеля длинный красный шнурок с кобурой. Шнурок запутался о погоны, и фельдфебель сам нагнул голову и послушно снял кобуру.

– А теперь выводи роту на двор…

– Ваше благородие…

– Молчать!.. – внезапно побагровев, закричал Сережа. Давид видел, в руке у него блеснул короткий черный револьвер.

Солдаты, не ожидая приказания, один за другим разбирали винтовки, надевали подсумки и, молча и торопливо, не глядя ни на кого, выходили на двор. Сережа, расставив крепкие ноги и засунув руки в карманы, стоял в сенях, у дверей, и, все так же хмурясь, пропускал их мимо себя. Когда рота построилась у стены, он поправил шашку и медленно вышел вперед. Солнце скользило теперь по камням и играло на стали штыков. Давиду казалось, что протекли долгие годы с той несчастной минуты, когда он вошел в казарменный двор. Захотелось вернуться. Захотелось бежать, бежать из этой ловушки, от этих каменных стен и оцепенелых винтовок, от того неизбежного страшного, что, – он знал, – сейчас должно совершиться. Но он знал также, что бежать невозможно.

– Смирно! – крикнул Сережа.

И, повинуясь этому крику, – точно командовал не Сережа, а жестокий и взыскательный офицер, – рота затихла. Вдоль кирпичной стены забелело два ровных, однообразных ряда рубах. Одинаково были примкнуты ружья, одинаково сдвинуты набок фуражки, одинаково подняты головы, и одинаково бледны напряженные лица солдат. На правом фланге, впереди роты, недалеко от Давида, часто моргая растерянными глазами, неподвижно застыл чернобородый фельдфебель.

– Товарищи!..

«Неужели дадут говорить, – удивился Давид, – неужели послушают?…» Казалось теперь, что он все видит во сне: и казарму, и солдат, и Сережу, и что стоит только проснуться – и он будет опять в своей уютной студенческой комнате, и все снова пойдет по-старому, по-хорошему, как оно шло до сих пор.