Ничто не могло испортить ей этот вечер. Значение имела только Картина. Она знала, что стоит ей взглянуть на неё, и всё остальное не то чтобы перестанет существовать, а как бы, напротив, засуществует по-настоящему. Всё, обесцененное неотвратимостью смерти, все эти люди, которым нет до её мыслей и чувств никакого дела, все прожитые годы – всё сойдётся в этой тысяче квадратных сантиметрах таким образом, что вопрос о смысле вещей потеряет необходимость, изживёт сам себя, останется только смысл, такой смысл, о котором не спрашивают. Шапочка!
Оказавшись в нужной галерее, Валентина ощутила что-то странное. Как будто передвинули что-то незаметное, но очень большое, или, возможно, перекрасили стены. Такое уже бывало в других помещениях. Её это не слишком смутило и она продолжила идти прямо, пока не поняла, что дошла до следующего зала. В последнее время с ней стало такое случаться – она сворачивала не туда по пути в хорошо знакомое место или забывала, зачем зашла в комнату. Она развернулась и двинулись обратно, внимательно изучая обе стены справа и слева от себя. Достигнув исходной позиции, она повторила это действо несколько раз. Картины в галерее не было. Валентина немного подумала и пошла на поиски в другие залы. Сначала в соседние, а потом и во все остальные, пока не исследовала все три этажа музея. Перед выходом она вернулась в галерею, в которой всегда висела Картина, и справилась о ней у смотрительницы. Та ответила, что никогда такой не видела. Смотрительницы идиотки.
Валентина вышла на улицу. Вечер был такой свежий, что даже выдыхаемый другими сигаретный дым казался просто естественной составляющей ветра. Она понимала, что очень устала, но собственные ощущения – ноющая спина, пульсирующие виски – казались ей далёкими и не совсем своими. Она шла очень быстро, пока не добралась до набережной. Там она остановилась. Из множества перемешанных между собой городских звуков отчётливее всего проступали сигнальные гудки машин. Вода была беспокойная, почти как в море, и такого же цвета, как снег на Картине. Валентина перевалилась через гранитное ограждение и никогда больше не чувствовала себя одинокой.
Трамвай
Ей казалось важным тщательно описать вещи, никем прежде не описанные, промежуточные, незамеченные, ничем не выделившиеся. Что это за вещи и почему это важно, она и сама толком не знала. Эта важность существовала в ней в виде ускользающего сакрального убеждения, а также некоторых разрозненных образов и наблюдений. Вот, скажем, самые заурядные предметы, которые для одного конкретного человека неожиданно много значат. Для нее, например, необъяснимо важны были резервуары. Стоило ей просто подумать о самом типичном стальном цилиндрическом вместилище с подернутой ржавчиной лесенкой, как ей словно бы открывалось другое измерение. Размышлять об этом она могла только на ходу. Чтобы мысли начали возникать легко и вдохновенно, идти требовалось достаточно долго и непременно в одиночестве. За это она и любила большие города. Улицы в них всегда были похожи одна на другую, но все же оставались разными. Это сочетание подобия и различия делало такие прогулки практически неисчерпаемыми. Сегодня, в свой тридцать четвертый день рождения, Элла решила выйти из дома пораньше. На три часа дня она была записана в парикмахерскую – собиралась сделать каре с прямой чёлкой, такая прическа была у нее в детстве, а потом волосы (они были у нее густые, пшенично-серебристого оттенка) отросли, и она стала собирать их в тугой пучок на затылке; так продолжалось много лет, и до недавних пор она вообще об этом не думала. Предвкушение резкой перемены её приятно волновало.
Стоял май, весна выдалась погожая, утро субботнее, и улицы были таковы, какими она их больше всего любила – пустыми и солнечными. Она не переживала по поводу возраста. Меланхоличное превращение будущего в прошлое ее не пугало и не удивляло. В мысли о смерти она находила что-то уютное. На ней было свободное голубое платье из вискозы, закрывавшее колени, на плечи она набросила серый шерстяной свитер. Ей хотелось выглядеть как изящные худощавые девушки с длинными пальцами и ногами, но даже в свои лучше времена ей этого не удавалось – в ней всегда было слишком много мышц, слишком много какой-то округлённости.