Она дошла до трамвайной остановки. Среди разных видов транспорта трамваи нравились ей больше всех – первый, пришедший минут через семь, был старенький, весь расхлябанный, с наполненными пылью и светом вагонами, соединенными между собой гармошкой, то есть особенно приятный. В него Элла и села. Кроме неё во всем трамвае был ещё один только пассажир – Макар. Макару было девять, он наискось свисал со своего сидения, едва доставая носком в чёрном кожаном башмаке до пола. Плечи серого, взятого на вырост пиджака не сползали вниз вместе с ним, а оставались на месте, так что его голова наполовину утопала под воротником, как у напуганной черепахи. Днём раньше он заходил к школьному знакомому, который держал в доме кошку. Питомец был неприветливый, так что несколько безуспешных попыток его погладить закончились для Макара множественными царапинами на руках и даже одной на лице. Теперь он любовно ощупывал и осматривал их как что-то чрезвычайно ценное и даже священное, наподобие стигматов, и надеялся, что они ещё долго не заживут. Он вообще часто думал о животных. Например, обтянутые чёрными чулками толстые голени его школьной учительницы заставляли Макара воображать, каково быть собакой, подбегать незаметно сзади и кусать её за них. На следующей остановке он вышел и направился к дому, в котором жил его отец. Его посылали сюда каждые выходные.
На скамейке перед подъездом сидела Дуняша. Увидев Макара, она помахала ему своей странной большой ладонью. Ему стало неприятно. Дружить с девочками считалась чем-то постыдным, это случалось только с теми, у кого не было настоящих друзей, обладать которыми Макар страстно желал. Он хмуро кивнул в ответ и скрылся за железной дверью. Дуняша осталась сидеть на скамейке и стала думать о том, как снова отправится на всё лето в деревню. В прошлый раз её уже почти перестали там называть «колхозницей-Дуняшей» – прозвище тем более обидное, что в нём не было никакого смысла, ведь это она приезжала к ним из города в деревню, а не наоборот. Она надеялась, что, может, теперь и вовсе из предмета насмешек сама превратится в великолепную насмешницу, такую, как девочки постарше, которые носили короткие обтягивающие юбки и топы на тонких бретелях, под которыми проступали первые пубертатные признаки. Она посмотрела вверх, в окно второго этажа. Макара там не было. Дуняша косолапо поплелась домой. Иногда ей удавалось контролировать свои ноги, но стоило забыться, как они мгновенно разворачивались носками внутрь. Дома оказались мать и бабка Анюта. Мать жалела бабку Анюту и позволяла ей сидеть на кухне часами, вполуха слушая бесконечные рассказы о неизвестных ей родственниках, жалобы на здоровье, на врачей, на цены в магазинах, на пенсию, на политиков, на телевизор, на погоду, на молодёжь и на всё, что пришлось к слову. Дуняше не нравилась бабка Анюта. Жилось ей плохо, это правда. Но сколько мать ни угощала её домашними пирогами, та ни разу даже не сказала «спасибо». Могла и больно ущипнуть Дуняшу. Вроде как в шутку, но глаза её при этом смотрели как у совы – пусто и хищно. Дуняша закрылась у себя в комнате. За окном полил по-летнему внезапный и бурный дождь. На кухне стало приятно сумеречно и тихо – Бабка Анюта замолкла. Когда дождь прекратился, она со вздохом поднялась.
– Пойду я, Симуль.
Эта фраза всегда заставляла Дуняшину мать чувствовать себя виноватой. Обычно она старалась снабдить гостью на дорогу чем-то съестным, но в этот раз готовой еды у неё не оказалось, и бабка Анюта вышла на лестничную клетку с авоськой, в которой не было ничего, кроме нескольких веток сирени. Уж обрывать сирень-то она право заслужила.
Когда дверь захлопнулась, стало еще тише. Серафиме вспомнилось, как ещё до рождения Дуняши, она три года проучилась в университете, пока её не отчислили за низкую успеваемость. Вспомнилось, как однажды, уже после сессии, среди лета, ей пришлось отправиться в один из множества незнакомых ей корпусов в отдалённом от знакомого районе города. Территория, на которой раскинулись учебные, жилые и технические здания университета, была огромна. Архитектурный посыл, находчиво преемствующий классические традиции, состоял, очевидно, в возвышающем значении образования и еще более возвышающем – патриотизма, однако в нынешних обстоятельствах производил впечатление совершенно иного свойства. Залитый полуденным солнцем асфальт, слепяще-белые колоннады несоразмерных обыденному человеческому чувству гигантских сооружений при абсолютной, почти пугающей безлюдности, создавали ощущение сновидческое, сюрреальное, напоминающее картины Джорджо де Кирико и заброшенные театральные декорации. Опустелость внутри нужного ей корпуса поражала еще сильнее, чем снаружи. Даже на входе не оказалось кого-нибудь, чтобы проверить наличие студенческого билета или чего-то в этом роде. Она поднялась на второй этаж, прошла по круговой балюстраде, попыталась открыть дверь в предположительно требовавшийся ей зал, но дверь не поддалась. Затем последовало ожидание у другой двери, поспешное перемещение с этажа на этаж, снова ожидание. Ни причину, по которой она оказалась в этом месте, ни того, что из этого вышло, ни одного лица, ни одного разговора она даже смутно не могла теперь припомнить, но эту тишину, эту безлюдность, это ожидание, эти белые колоннады помнила яснее вчерашнего дня.