А как вам размер Метагалактики, той крохотной части Вселенной, которая вмещает в себя несколько миллиардов галактик с общим числом звезд, равным единице с двадцатью одним нулем? Но что такое Метагалактика, если Вселенная определена сотнями миллиардов галактик?
И после этого вы будете утверждать, что знаете, что такое пространство?!
А время… Мы более или менее точно знаем лишь ничтожный отрезок, равный шести тысячам оборотов Земли вокруг Солнца. Что было перед этим — мы можем лишь гадать, выдавая предположения за знание. Мы не очень-то хорошо знаем то, что есть, и можем лишь строить гипотезы о том, что будет.
А попробуйте-ка дать определение прошлому. Время, которое ушло? А вот и неверно. Куда в этом случае деть пространство? И выходит, что прошлое — не только время, но и пространство. И в большей степени пространство, чем время.
А настоящее? Настоящее — это то, что есть? То бишь время, представляющее переход из будущего в прошлое в нашем восприятии. И еще пространство. Ведь настоящее не только время, но и пространство, но в большей степени время.
А будущее… То же время и пространство, время — да, но будет ли будущее отмечено знаком пространства? И если будет, то каким? Вот в чем вопрос!
Загадки, загадки, загадки. Никогда и никому не дать на них ответа. И это справедливо. Ведь знай мы тайну времени и пространства, то к чему нам еще было бы стремиться? Вдруг неразумному человеку придет в голову поразмыслить над тем, что есть Бог? А там он задумается над самым сокровенным — что есть он сам. И тогда обезьяна прицепит к копчику хвост и вернется на искомое древо, с которого ее нечаянно столкнули пространство и время, выраженные страхом. И уже некому будет думать о том, было ли это пространство, было ли это время.
Время и пространство, пространство и время.
Где-то здесь, на самом краю доступного восприятию человека времени и пространства, располагалось кресло. Большое, черное и удобное. Но вы не подумайте, что кресло висело в пустоте. К нему прилагалась комната — с огромным окном, за которым, разделенные горизонтом, виднелись море и небо. Море то бушевало, то ласково плескалось, а небо меняло цвет от голубого до черного в зависимости от времени суток и настроения.
А к комнате, в свою очередь, прилагался дом, увенчанный причудливыми башенками и оттого похожий на замок. А неподалеку от дома располагались его собратья — одни в виде правильных геометрических фигур, другие в переплетении ажурных арок, третьи — схожие с насупленными осенними грибами. Конгломерат домов носил изящное, но вместе с тем строгое имя — Город. Он был полон проспектов и улиц, переулков и широких авеню, он сверкал огнем реклам, отражающихся в стеклах, он пропах ароматами хорошей пищи, цветов и благовоний. С высоты, из пределов, где зарождается космос, город выглядел причудливой блеклой кляксой, оброненной неряшливым пером на яркую гладь полей, лесов и изумрудно-голубых луж и лужиц, одни из которых были озерами, а другие — морями. Клякса разбрасывала едва различимые паутинки дорог к другим таким же кляксам, и вся эта нашитая на яркий фон череда клякс создавала хаотичный, но вместе с тем правильный узор на поверхности шарика, именуемого планетой. Планете не приходилось скучать в одиночестве, ибо ее окружали восемь товарок, заодно с нею крутившихся вокруг звезды, по обыкновению называемой Солнце. И были еще другие звезды, ровным счетом четыреста двадцать одна тысяча четыреста сорок три, составляющие созвездие Победителя. А кроме Победителя поблизости находилась Чаша, из которой словно выплеснулось молоко — то была туманность, прячущаяся в двадцати тысячах парсеков позади, — Альбинос, Сводня, Дельфин, Сорока, Прыгун и еще три тысячи двести тринадцать созвездий, образующих Галактику, помеченную скучным кодовым номером S1900826.
И галактики не были одиноки. Никто не пытался всерьез их описать и сосчитать — человек, наконец, понял, что не стоит дерзать определить неопределимое. Ибо все это есть гордыня, а гордыня есть честолюбие, очень дурное качество в мире, где каждый живет для всех. Нужно быть слишком честолюбивым, чтобы считать галактики, но нужно быть поистине безумным, чтобы попытаться понять Вселенную. В ней заключено все! Вы уловили мою мысль: это такое, что не понять, не измерить, не выразить.
Могу сказать лишь одно — посреди Вселенной стоит кресло. Самое обычное кресло — большое, черное и удобное. И каждый день, ближе к вечеру, в кресло садится человек. Самый обычный человек — не высокий, но и не низкий, не толстый, но и не худой, с лицом не отмеченным ни красотой, ни уродством, со лбом, над которым уже намечаются залысины. Такие обычно не запоминаются. Они не рождены для того, чтобы запоминаться, напротив, они существуют, чтобы быть незамеченными. Мало кто знал этого человека в лицо, далеко не все знали его имя, но каждый знал, что он существует, а если и не знал, то подозревал в глубине сердца, ибо этот человек просто не мог не существовать.
Каждый вечер, за редкими исключениями, он приходил и садился в свое кресло. Он закуривал большую вонючую сигару. Повинуясь мысленному импульсу, из приставленного прямо к окну небольшого стола вылезал плоский, словно свернутый вдвое лист бумаги, экран, немедленно начинавший пятнать свою пепельную шкуру ядовито-желтыми строками информации. Они стремительно неслись справа налево, и человек столь же стремительно ловил их глазами. Время от времени он замедлял бег строк и делал краткую, лишь ему понятную пометку. В результате он знал все, что случилось за прошедший день в мире, одними именуемом Пацифисом, другими — Системой, а третьими — Матрицей. К нему поступали сводки о сборе урожая на Катанре и о количестве урана, добытого на рудниках в созвездии Льва, донесения о хитрой интриге, затеянной министром-наместником Чегеры. Он знал решительно все. Решительно! Ибо только абсолютное владение информацией даровало власть, о какой он мечтал.
Человек был честолюбив. Вернее, он был непомерно честолюбив, и честолюбие подстегивало его, заставляя вожделеть власти. Ибо лишь власть, и ничто более, способна удовлетворить даже самое гипертрофированное честолюбие. И человек шел к власти, шел неспешным, размеренным шагом, крался неприметно для окружающих.
Он собирал статистические данные — их анализ давал ему силу. Он не брезговал рыться в грязном белье — способность к интриге делала его всемогущим. Взламывая коды банковских счетов, он манипулировал громадными суммами. Он питал недовольных. Питал ободряющим словом, а если требовалось, деньгами и даже оружием. Хитростью, убеждением, надеждой и принуждением он привлекал на свою сторону сотни и сотни сторонников, объединяя их в тайные сообщества. Он распространял свое влияние среди тех, кого задели перемены, произошедшие в Системе за последние десятилетия. Он приобретал друзей среди тех, кто составлял верхушку общества, — влиятельных политиков, финансистов, военных. Незаметно, но очень настойчиво человек распространял контроль на военные заводы и космические корпорации, сферокоммуникации и межгалактические компании. Он походил на паука, ткущего покуда еще не видимую глазом, но все болеё осязаемую сеть, чтоб опутать не какую-то жалкую жертву, а целую Систему, кичащуюся своим могуществом. Система была несовершенна, человек, как никто другой, знал это, ибо был ее частью, весьма немаловажной к тому же. Система нуждалась в усовершенствовании, и человек точно знал, что и как следует усовершенствовать. Но никто покуда не должен был знать, что уже родился тот, кто знает.
И потому человек окружал тайной все то, что делал. И потому он, подобно многим другим, поутру уходил на службу и честно трудился во имя Системы, но лишь затем, чтобы вечером вернуться в свой дом, усесться в кресло и продолжить приготовления к взрыву, который должен был поглотить и очистить мир. Мир нуждался в очищении, хотя и не подозревал, что нуждается в нем. Человек думал об этом, аккуратно стряхивая столбики сигарного пепла в широко разверстую пасть чугунного льва, свирепо скалящегося на столе перед ним. И каждый вечер приближал это очищение. Каждый вечер, когда человек садился в кресло, стоящее посреди Вселенной.