Выбрать главу

Анненский продолжал диктовать:

— Мы полны ужаса перед будущим, которое ожидает страну, отданную в полное распоряжение кулака и нагайки… Мы делаем попытку хотя бы огласить факты.

Приняв перо, Анненский первым подписал протест и здоровым глазом поискал следующего:

— Прошу, господа, в порядке алфавита.

— Этого мало, — крикнули ему. — Суворин, к примеру, отнесет письмо в туалет.

— Или перешлет жандармам.

— Надо еще — министру внутренних дел.

— Напишем и министру, — согласился Анненский.

Первое письмо подписали сорок три человека, второе — тридцать девять. Горький поставил свою подпись под тем и другим.

А через день он прочитал в газетах: «Государь император объявляет строгий выговор члену Государственного совета, генерал-лейтенанту князю Вяземскому за вмешательство в действия полиции при прекращении уличных беспорядков».

— Вот как!.. Даже со своим — не мешай, дескать… Значит, испугались, ваше величество!.. Погодите, придет время погрознее!..

…В Петербурге стало тошно. И к тому же тревога за Катю гнала домой: как она одна с малышом? Да и снова она на сносях…

А Максимка-то, озорник, небось соскучился? Ждет с подарками. И сормовцы ждут обещанное…

Осторожность никогда не лишняя. Везти с собой мимеограф — дело рискованное: полиция свирепствует. И Горький отправил его в самодельном ящике через транспортную контору в адрес хозяйки одной нижегородской аптеки.

Перед отъездом Поссе подал ему листок с лиловыми строчками. Буквы неровные, корявые — рука у человека дрожала. От волнения? Скорее — от гнева. Заглавие подчеркнуто: «На мотив «Марсельезы», в скобках помечено: «Посвящается студентам».

— Видать, свеженькое.

— Сегодня мне прислали в «Жизнь».

— Мотив-то выбрали боевой. Молодцы!

Покачивая в такт рукой, Горький прочел начало:

Ты нас вызвал к неравному бою,Бессердечный монарх и палач…

— Хо-оро-ошо! — прогудел в усы. — Сразу — по зубам! — И перекинул взгляд на припев.

Мы шли за свободу, за честь, за народ,За труд, справедливость и знаньеСебя обрекли на закланье…Вперед, вперед, вперед!..

Насчет закланья-то они зря. А вот последняя строчка припева боевая.

— Ты посмотри в конец, — посоветовал Поссе и передернул плечами, словно от озноба. — Отчаянные головушки!.. Забывают об опасности.

Перевернув листок, Горький как бы схватил — одну за другой — горячие строки:

Ваш позор лицезреют народы…Станьте ж, смелые, честные, в ряд!Со штыками под знамя свободыВыйдет каждый студент, как солдат.

— Вот это — набат! — Вскинул руки, как звонарь, готовый раскачать язык большого колокола. — На всю матушку Россию!.. Увезу своим.

Дома жена спросила:

— Ты читал в газетах — на Победоносцева было покушение? Это, я думаю, ему и за отлучение Толстого. Но уцелел подлец. Во всех церквах служат благодарственные молебны о здравии.

— Не волнуйся, Катюша. Тебе вредно. — Горький провел рукой по округлившемуся животу жены. — Маленькую береги.

— Я не волнуюсь, а радуюсь: есть герои в народе!

— Ухлопать одного мерзавца — невелик героизм. Другого на его место сыщут. А вот все до основания смести — и трон, и Синод, и фабрикантов с помещиками — это будет геройство.

— Ты, Алеша, говоришь прямо по-марксистски. Кто же это повлиял на тебя?

— А на меня и влиять не надо — сам из мастеровых, из пролетариев. — Горький перенес руку на плечо жены. — Ты, Катя, почитай вон… Я привез второй номер «Искры».

— Думаешь, отрекусь от своих воззрений?! — Катя погладила колючую щеку мужа. — Исхудал ты в Петербурге-то. Поедем в Крым.

— Сейчас для тебя рискованно. А один я не поеду.

— Отдохнул бы там.

— Мне писать надобно. «Художники» пьесу ждут. А об отдыхе… могут позаботиться помимо нашей воли. Неисключено сие…

Вскоре из Петербурга пришли тревожные вести: Союз взаимопомощи писателей закрыт. В «Весенних мелодиях», отправленных в редакцию «Жизни», цензор перечеркнул красным карандашом разговор птиц о свободе, оставил только «Песню о Буревестнике». Журнал вышел — «Песню» отметили во многих газетах: сильная, поэтическая, носящая отпечаток злободневности! Цензура спохватилась, и журнал «приостановили». Читатели поняли: «Не позволят сатрапы дышать «Жизни» — прихлопнут».

Петербургский провокатор Гурович, работавший в редакции журнала «Начало», донес жандармам, что Горький отправил в Нижний мимеограф. Хотя там не удалось найти следов, в департаменте полиции, подготовляя арест, скрипело перо: «Революционная жизнь в Нижнем с приездом Горького опять бьет ключом…» Жандармы опасались, что рабочие вот-вот выйдут на улицу, и среди ночи вломились к Горькому с обыском. Нашли бумажку, на которой незнакомым им почерком было написано карандашом:

Сейте разумное, доброе, вечное,Сейте студентов по стогнам земли,Чтобы поведать все горе сердечноеВсюду бедняги могли.Сейте — пусть чувство растет благородное,Очи омочит слеза.Сквозь эти слезы пусть слово свободноеРуси откроет глаза.

Потребовали «Весенние мелодии», Горький ответил, что у него нет такой рукописи. В самом деле, он успел отдать ее студентам, высланным в Нижний, и они тотчас же оттиснули на гектографе. «Буревестник» пошел гулять по всей России: в каждом городе его переписывали от руки, перепечатывали на мимеографах. «Пророк победы» был дорог и близок революционным кругам.

За кулисами Художественного театра, вернувшегося в Москву, актеры передавали потрясающую новость: Горький арестован, посажен в острог!

Мария Федоровна едва сдерживала слезы:

— У него же чахотка. Погибнет… такой человек!

— Надо как-то выручать.

— Говорят, жена написала Толстому.

— Мария Федоровна, голубушка, ты же вхожа к Толстым. С Софьей Андреевной знакома…

— Не знаю, придется ли ей по душе… — Андреева с трудом проглотила комок, подступивший к горлу. — Лев Николаевич сам давно в опале… И еще это бесстыдное «отлучение от церкви»…

— Есть слух: его и самого могут…

— Толстого не посмеют…

— Ну-у, башибузуки ни перед чем и ни перед кем не останавливаются.

— Лев Николаевич может уехать в Ясную Поляну. Надо успеть. Слово Толстого — колокол на всю Европу.

— Одна я — не могу. — Мария Федоровна, успокаиваясь, поправила пышную копну волос — Если еще кто-нибудь…

— Конечно, конечно. Вдвоем, втроем…

Толстой был болен. В его дневнике стала появляться обозначенная начальными буквами приписка: «Если буду жив». Но он стремился превозмочь болезнь: «Надо приучаться жить, то есть служить и больному, то есть до смерти». И он охотно присоединил свой голос к многочисленным голосам протеста. «Я лично знаю и люблю Горького, — писал Лев Николаевич, — не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека». Упомянул он и о чахотке, и о жене, «находящейся в последней стадии беременности», и о том, что нельзя убивать людей до суда и без суда.

И через месяц Горького выпустили из острога. Но негласный надзор за ним не только сохранили — усилили.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

— Теленок приехал! — сообщила Вера Ивановна, едва успев закрыть за собой дверь.

— Струве?! — переспросил Владимир Ильич, вставая из-за стола. — Нежданный гость!

Вера Ивановна села и, закинув ногу за ногу, закурила, но тут же спохватилась:

— Ах, извините. Я все еще не могу привыкнуть, что вы не выносите табачного дыма.

— Ничего. Я открою форточку. — Владимир Ильич прошелся по комнате, держась подальше от дыма, окутавшего собеседницу. — А Теленком вы его называете по вашей доброте. Не иначе.

— В вопросах политики и философии он — теленок на льду. Хотя отчасти и подкован.

— Но какими подковами? Вот в чем дело. А самая подходящая кличка ему — Иуда. Да-да. Самая заслуженная. — Уткнув руки в бока, Владимир Ильич остановился перед Засулич. — Интересно, зачем же он пожаловал к вам?