Выбрать главу

Коробейники не горюнились от незадачливой торговли, привычно вскидывали на загорбки обветшалые короба и, постукивая батогами, брели дальше.

В начале 1901 года неведомо откуда появился среди них один неторопливый, дольше остальных засиживался где-нибудь на крылечке. Продав товару на копейку, пускался в долгие разговоры. И чаще всего со стариками да старухами, нянчившими внуков. Серая, будничная фабричная жизнь почему-то занимала его до последних мелочей, словно сам собирался наниматься или в кочегарку, или красильщиком в цех: и сколько платят хорошим ткачихам и девчонкам-недоросткам, и велики ли штрафы за минутное опоздание, и много ли вычитают за каморки да углы в казарме, и где проводят роженицы свои мучительные часы — все ему обскажи до тонкостей, всю жизнь поднеси, как на ладошке.

Чудной! До всего есть дело да интерес, будто повстречался с родственниками, которых не видал десятки лет.

Был он моложе других коробейников, лет так под тридцать, с крепкими плечами, с широкими сильными руками — ему бы не то что в красильню, а в кузницу молотобойцем. Управился бы с любой кувалдой! И лицо у него отменное — бородка махорочного цвета, маленькая, знать, недавно распростился с бритвой, глаза добрые, острые и по-свойски заботливые.

Ко всему приглядывается и мотает на ус.

А с молодайками, только-только отработавшими смену на фабрике, разговаривает с осторожностью — опасается: не приревновал бы какой-нибудь ухажер да не поднял бы шум, на который может припожаловать околоточный: привяжется с расспросами да еще, чего доброго, отведет в участок.

У молодого и короб-то особенный: даже иконы есть! И все маленькие, недорогие, по достатку фабричных. Тут и Серафим Саровский, и Сергий Радонежский, и Никола-чудотворец, и богородица-троеручица. Даже для упокойников бумажные венчики припас! Отдельно для православных, отдельно для староверов. Видать, разузнал, что корень у Морозовых — из староверческого закала и стекаются к ним на фабрики из убогих лесных деревушек молодые приверженцы старой веры, впавшие в бедность. И даже с ними находил для разговора какие-то стежки-дорожки. Вот какой коробейник стал навещать морозовскую фабричную вотчину! Как же не поостеречь такого? Бывало, из-за дальнего угла покажется городовой или хожалый да навострит шаги в сторону казармы, как тотчас же кто-нибудь толкнет коробейника незаметно в бок: дескать, поостерегись, добрый человек! Вскинет он быстренько свой короб, приподнимет шапку на прощанье и тем же мерным шагом, каким припожаловал к казарме, скроется с глаз.

И только самые надежные люди, в избах которых он останавливался передохнуть, выпить чайку или переночевать в непогоду, знали, что под иконками да венчиками для покойников запрятаны листки с лиловыми строчками и запрещенные книжки, в них заботливые люди, прозванные начальством «смутьянами», клянут хозяев за обиральничество, царя — за казачьи нагайки да тюрьмы, а фабричный люд зовут к забастовкам, к борьбе за восьмичасовой рабочий день, за свободу и волю. Смекалистый коробейник!

Кто он? В каждом фабричном поселке лишь кто-нибудь один, из надежных надежный, знает, что его зовут Богданом, что он — агент подпольной газеты «Искра». А откуда привозит листовки, и какое имя было дано ему при крещении, и какая фамилия была записана в неподдельном паспорте — никому знать не положено. И никто об этом не спрашивал.

2

Возвращались коробейники глубокой ночью. Шли по сонному морозовскому лесу. Под ногами хрустел свежий снежок. Сквозь густые ветки сосен прорывался лунный свет, шарил между деревьев, будто отыскивал кого-то.

Бесшумно пролетела сова на мягких бархатных крыльях, и где-то недалеко пискнула настигнутая мышь.

Шли без песен.

Тот, что был моложе всех, — коробейники звали его Василием, — не умолкал ни на минуту. Старался говорить нараспев по-владимирски. Сегодня у него с руками отрывали медные кольца — фабричные спешат до конца мясоеда сыграть свадьбы. На масленице подскочит спрос на ленты, а в великий пост — на лампадки. Для староверов добыть бы где-то лестовки, простенькие — ременные, подороже — с бисером, пусть старухи грехи замаливают.

— Не худо бы, робятушки, иконочки медные, ась? Вот и я кумекаю: Георгия бы Победоносца, повергающего змия. Где бы закупить побольше, подешевше, да такого, штоб на загривке таскать полегше?

— Тебе-то што?! Дюжой мужик! Ни под каким коробом, чай, не согнешься. Хоть до краев одними Егориями загрузи! Дал бог силушку! Нам бы уделил малую толику.

— Молитесь поусерднее Миколе-батюшке. Он милостивый: силенок-то прибавит.

Рассказывали друг другу о невзыскательных владимирских богомазах, наторевших малевать дешевенького Николу-чудотворца — в фабричные каморки такой годится, припоминали и московский Никольский рынок — лавчонки возле Китайгородской стены, где можно до самой пасхи запастись картинкой о великомученице Варваре и царскими портретами.

Потом молодой перевел разговор на минувший день: была ли прибыльной торговля? Что довелось увидеть и услышать от покупателей? Как живется им в морозовской вотчине? Не одолевают ли хвори да недуги?

— Ох, нагляделся седни! — принялся рассказывать старый коробейник с бородой, похожей на мочальную кисть. — Фабричная баба посередь улицы разродилась! Прямо на снегу! Робенок криком исходит, баба тошней того орет. Губы в кровь искусала, посинела вся — чуть живая!

— И как же это она… Недоноска, што ли?

— Где приключилось-то?.. Обскажи порядком.

— Возле фабрики Морозова. Почитай, в десяти шагах от больницы-то его… Сижу я на крылечке, товарец свой в короб, стало быть, укладываю. Смотрю — идет бабеночка, ноги едва переставляет. Брюхо вот такое, быдто барабан несет. Чернявенькая, совсем молоденькая, годков восемнадцать. Чай, не старше. С одного глаза видно — попервости в тягости-то ходила.

Коробейники остановились, достали кисеты, свернули по косушке, прикурили от одной спички.

— Просчиталась она, что ли, чернявенькая-то? И шла одна-одинешенька?

— Как есть одна. Чай, некому было провожать-то… Ну, зашла она с грехом пополам в больницу. Я вот едак же закурил, стало быть. Только раз али два успел затянуться… Гляжу — ворочается. Вся слезами улитая. Ступенек не видит. Шагнет еще разок — повалится. Я вот таким манером ее под ручку: «Отчего, спрашиваю, они тебя, бабонька, вытурили? Как собачонку паршивую». Она мне ответствует, как ей сказал дохтур: «Рано, говорит, ты заявилась. На даровые хозяйские харчи. Принимам, говорит, только за два дня».

— Негодяи!.. Но ведь видно же…

— Как не видать?.. Мне и то было явственно. Хотел я ту бабочку проводить, а она крепиться начала: «Я, говорит, дедушка, как-нибудь добреду. Тут, говорит, близехонько». Сами знаете, до казармы рукой подать. Отпустил я, стало быть, ее, а глаз не свожу. Ее быдто ветром пошатывает. Шла она, шла и вдруг за брюхо схватилась: «Ой, матушки!.. Смертонька!..» И опрокинулась, как ржаной сноп на поле. Я тем же махом — в больницу. Сполох поднял. Кричу: баба тамока, чай, богу душу отдает! Дохтур-то, коему больница-то Савушкой на откуп сдана, в одночасье побелел. Глазами на фельдшера зыркнул. Тот в белом халате, стало быть, как покойник в саване, на улицу. Там уже и народ сбежался. Одна старушка робенка-то в шаль завернула. А мы роженицу несем. А дохтур-то, в шубе на хорьковом меху, в бобровой шапке, на крыльце стоит, руками отмахивается: дескать, разродилась, так несите домой. Им она, чай, ни к чему теперича. Класть, говорит, некуда — слободных кроватей нет.

— А как его звать?

— Бес его знает. По фамилии, сказывают, какой-то Базелевич…

— Ба-зе-ле-вич, — повторил молодой. — Такого прохвоста следует запомнить.

Коробейники простились на росстанях. Два старика направились в какую-то деревню, молодой пошагал в сторону маленького городка Покрова. Называл он его ласково — Покровок. Но будет ли этот город ласковым к нему, новому жителю, пока не был уверен. Правда, обнадеживало то, что добрая половина его обитателей — фабричный люд. Знал, в каком они ярме, а все же завидовал им. Сам пошел бы на фабрику, если бы мог. Иваново-вознесенские жандармы, надо думать, уже получили бумагу: искать такого-то, приметы: «Роста невысокого, лицо открытое, волосы светло-русые, зачесаны назад, усы…» Теперь у него прическа изменена на косой пробор, отросла бородка, такого же махорочного цвета, как усы. Не однажды спрашивал себя: не покрасить ли их для большей безопасности? Но ведь это ненадолго, пройдет каких-нибудь недели две, и возле самой кожи опять пробьется тот же светлый волос. Вот тогда-то для жандармов будет подозрительно: коробейник ли он? А так можно жить без особого опасения: свою «легенду» он запомнил слово в слово — может в любое время, если стрясется беда, рассказать придумку не только о себе, но и об отце с матерью, о дедушках и бабушках. Пока ему ничто не угрожает. Но он готов к худшему. И Прасковья это знает — «легенду» может подтвердить. Авось доживут они в Покровке до начала больших событий, тогда сразу махнут в Иваново-Вознесенск, в Москву или — вот было бы хорошо-то! — назад в Питер. Партия скажет, где они будут нужнее.