Лицо у него усталое, веки припухшие, но по его усталому лицу трудно что- либо понять.
— Вы, кажется, с Григорием Евсеевичем Зиновьевым встречались? — вдруг спросил он.
— Да зачем же это? Ведь это чушь какая-то! Какие встречи? Подумайте только: Ида Лашевич — директор Еврейского театра… Ида большой друг моей тетки. В один прекрасный день мы с теткой идем в театр. Там в антракте встречаем Иду с Зиновьевым. Я узнаю его в лицо. Ну, а кто же его не знал по портретам? Ида из элементарной вежливости представляет его нам. Я рассказываю об этом моему приятелю Серафиму, а он, очевидно, вам. Вот и все. Но ведь нельзя так запросто делать из людей арестантов. ^
— Я не собираюсь делать из вас врага, я только выполняю свои обязанности. Проговорив эти слова, он нагибается к столу и перелистывает страницу сброшюрованной папки. Вдруг он опять поднимает голову:
— Ну вот по Мейерхольду, скажем. Не скрою, читал ваше письмо… Ну, что вы скажете про Мейерхольда?
— Как-то странно, что читали письмо. Оно ведь по другому адресу посылалось.
— Да, верно, но в настоящее время ваше письмо приобщено к делу, поэтому я прошу очень серьезно, точно определить в нескольких словах ваше отношение к Мейерхольду.
— Я не знаю. Мне как-то трудно, да и совестно. И что тут определять? Мейерхольд — это все равно, как скачок через огромную пропасть в какой-то несравненно более реальный мир. Таким же был и Маяковский. Я отношусь к этому с трепетом, хотя, конечно, сейчас мне ясно, что не нужно было писать письма.
— Как же это у вас вышло с письмом? — неожиданно мягко спросил он. Я ему хочу что-то еще объяснить, во увы, не могу сказать больше ни слова.
— Да это все так! — сказал он грустно, — правда не очень конкретно все сказанное вами, но тем не менее хорошие есть люди… Но вот кое-что не так. Он вдруг вытянул руку и дотронулся до звонка:
— На этом я заканчиваю и передаю вас другому следователю.
Тут же он нажал кнопку звонка. "Уведите!" сказал он разводящему, появившемуся на пороге распахнувшейся двери. Разводящий крепко взял меня под руку и вывел из кабинета в коридор.
Невольно думается, что может быть все это происходит во сне, в очень глубоком сне, где имеются свои особые законы, какая-то своя, мне непонятная логика.
Все можно представить так, как хочется. Ну вот здесь — так! А там?
А там домик среди сосняка, почти у самого Рублевского водохранилища; достаток у Серафима с Лидочкой не так велик, а мы с Валькой Бертельсоном пока что не женаты, на углу Смоленского в угловом гастрономе накупим всякой всячины и — в Рублево, к семейному очажку. Выпивши по стакану, разговор по душам заводим — и в холодок, к речной влаге. Сидим на берегу, подходит к нам такой старичок. И вот поежился. Серафим ему водочки, а старичок божественный такой — с горлышка пьет. Старичок отходит, и мы слышим благочестивый тенорок: "Свят Господь Бог наш". А Серафим своим басом затягивает песни разные. А потом опять в дом возвращаемся и прямо без воды, без всего выпиваем на троих пол-литра водки, а Серафим в курсе буквально всех событий и нет у него этой рабфаковской ограниченности: ренановские этюды по истории религии наизусть шпарит и много стихов и всякого другого знает. Валька от него в необыкновенном восторге: говорил, что он умеет вкусно рассказывать.
А теперь, ополоумел он, что ли? Ведь кто же его за язык тянул? Не нашел лучшего выхода? А может даже вот так: вызывали и грозили как сыну протодьякона. грозили выслать, посадить, с Лидочкой разлучить. А теперь вот блаженствует с верной подружкой своей. Да-а! А до чего он своим видом одним любил показать, что он Человек. Огромный такой, в косоворотке, редкие волосы приглаживает, слова басом нараспев выговаривает. А рядом Лидочка. Он большой такой, широкий, а она, словно коза с тонкой шеей, с тонкими длинными ногами; волосы как шелк, одной шпилькой в пучок собраны, а глаза добрые, без всякого лукавства, с исключительной чистотой на тебя смотрят. И вообразить себе не мог, сначала до меня даже и не дошло, почему она ногой меня под столом задевала, а потом в центре, на Театральной, не выпуская моей руки, потянула в парк. Женщина может убить играючи — очаровательность вместе с авантюризмом. ( "А я к тому, чтобы ты меня поцеловал"). "А Серафим? Он же муж твой?"
"Серафим одно, а ты другое — одно другого не исключает".
Ничего не понимаю: милая, скромная и как разнуздалась — откровенней придумать трудно — без всяких рука к низу тянется.
Я с ней тоже без всяких: "Ну, будет. Я по-хамски с тобой, но я не хочу. Мне кажется, что так не надо". "А я хочу!"