Так он все по два раз выслушает, переспросит — чтобы никакой ошибки — по три раза, потом мне всё по четыре раза повторит. Громко и с выражением
И тут нате.
Вот уже второй день не появляется. Пропал, провалился под землю — ещё глубже, исчез, растворился. В агентстве снов молчат. У них информация о каждом механике с первой секунды жизни и до настоящего момента копится, хранится, анализируется. Следаки хреновы. Если уж и они не знают, куда пропал мой друг, совсем, видимо, беда пришла в нашу жизнь. Без предупреждения и объявления. В агентстве суматоха — сами в поисках, сами в растерянности, ибо это не первый механик, который исчез. В приватном разговоре большой человек сверху пискнул о сотне.
Жалобно-жалобно так пискнул, слово мышка. Ибо и у него механик исчез одним прекрасным утром.
Синяки под глазами и трясущиеся лапки «мышки» мне сильно не понравились. Но не верить повода не было.
Через день механик пропал и у соседа.
Через три механик пропал у самого министра.
Еще через неделю мы остались без снов.
Мир померк. Чёрный подземный мир, разукрашенный силами механиков в пёстрое дерево, живо превратился в тусклый пожухший куст. Куст тут же высох, сломался и сгорел в тёмных коридорах бессонного города. Сквозняк подхватил золу и выбросил в решётки вентиляции. Яркие образы в головах подземных жителей сменились мигренями, болями и бредовыми галлюцинациями. Производство остановилось, работа застыла, город в одночасье захирел и растворился в бредовой туманной дрёме.
Люди потеряли покой.
Люди забыли отдушину.
И начали понемногу задыхаться.
Грусть пронзила сердца, печаль просочилась в души, гнев гулял по улицам и коридорам без спроса и разбора. Лишь те, кто не мог позволить механиков, чувствовали себя, как и раньше.
Жили, работали, спали и видели сны.
Какое же дорогое удовольствие. Как наркотик, мы подсели на механиков, позабыв, что сами когда-то без труда могли видеть сны. Сперва механики были чем-то вроде лекарства для особо тяжёлых случаев, затем богатые мира сего переманили механиков для своих утех. Я и не помню, когда в моём роду перестали видеть сны. Знаю, что задолго до появления меня на тёмный свет.
Иметь механика в нашей семье всегда было нормой. Выбора мне не предоставили. Мы начали привыкать к наркотику. И с каждым днём дозы требовались всё больше.
На смену механикам пришла боль.
Ломка становилась невыносимой изо дня в день, головы гудели от нетерпения, мысли сгорали в желании.
Вспыхнув ярким пламенем, неожиданно всё потухло. Потухли и мы.
Потух мир.
Через год город успокоился.
Лишь надежда — тонкая и робкая — тлела где-то между рёбер.
Успокоился и я. Но так же ярко помню сны, что напоследок сгенерировал мой механик. Порой в полуночном бреду я перебираю по косточкам и крупицам каждое мгновение того волшебного путешествия, ловлю руками каждый листок и каждую каплю, сорвавшуюся с седых облаков в последний полёт. Догоняю, рву, кусаю, пытаюсь проглотить и завладеть. Но сон убегает, улетает, просачивается сквозь пальцы.
Каждое утро я просыпаюсь в слезах.
В холодных, как воздух под землей.
Однажды утром в дверь постучали. На пороге лежал свёрток.
Без обратного адреса, без печати и бирки. Почта без бирок письма не шлет. Выходит, отправитель еще минуту назад был за порогом. Что за секретность?
Я осторожно развернул коробку, смахнул несколько капель, что успели скопиться, интуитивно нащупал, как же посылка открывается. Тяжёлый брус, шершавый и ровный лежал на дне коробки. Достал, открыл, перевернул пару бумажных картинок. Буковки, цифры, линии, завитушки и окантовки. Что за чудо? Столько буковок! Столько слов! До сих пор таких диковинных бумаг я не держал в руках. Да вообще я такого количества бумаги никогда не видел.
Неужели это то, о чем я думаю?
У нас в городе все устроено просто донельзя. Покрутись вокруг себя — ни одной буквы по сторонам не приметишь. Кнопки, рычаги, картинки, клавиши. Все интуитивно понятно даже ребенку, все упрощено до безобразия. Нигде ни одной буквы, нигде ни одного слова. Жизнь в темном городе сама собой вывела чтение из круга необходимых для воспитания занятий. Первые годы мы боролись с болезнями, хворями, сыростью, грязью и мглой, которые по пятам шли за нами от начала до конца. Дети рождались во мраке, взрослели во мраке и умирали также во мраке. В густом, затхлом коконе мы взрослели и старели, любили и ненавидели, боролись и сдавались.
Наш город за это время научился жить по своим простым правилам. Система стала самодостаточной, замкнутой. Чтению и книгам в ней не нашлось места. Были, конечно, те, кто пытался возродить школы, оживить литературу, воскресить письменность и культуру. В замкнутом коробе всегда было недостаточно света, кислорода же было на порядок меньше. Головы гудели, а мозги начинали закипать после нескольких строк. Все было тщетно, усилия были напрасны.
Мы в одночасье разучились читать.
Система нашла выход, город выбрал свой путь.
На улицах с завидной частотой сейчас висят карты, знаки, указатели со стрелками, точками, пунктирами и крестами. Поворот сюда, поворот туда. Невозможно не понять. Остановки городского транспорта пронумерованы парой цифр. Первая — район города, вторая — улица. Город выстроен математически строго. Задана своя система координат. В столовой возле автоматов — картинки с блюдами, таблички; в заведениях, что предназначены для элиты — аудио сопровождение. Нравится картинка или сладко поет девичий голос — заказывай, кушай. Хлопаешь ладонью по кнопке, блюдо выезжает. Монетки, которыми платить за еду, проще картинок. Кругляш, а с двух сторон цифра.
Как же мы быстро сдались. Как же быстро серость пробралась в наши головы.
Через плечо заглянул шестилетний сынишка Нин.
— Папка, а что это у тебя такое?
— К-н-и-г-г-а, — спустя пять минут, я по слогам процедил необычное слово, что было старательно выведено чьей-то рукой на верхней крышке.
— Книга? — Нин бережно взял её из моих рук. Задержал дыхание и повторил мой маневр с раскрытием. — Ух ты, с картинками!
— Книга, — повторил я.
Где-то в глубинах мозга что-то потухшее и забытое зашевелилось, озарив искрами мир. Туманная дрёма, душившая и угнетающая, со сквозняком выпорхнула в коридор.
Сбежала, трусиха.
Ускакала, наездница. И не возвращайся больше.
Я громко и с удовольствием чихнул. Наверное, мой львиный рёв услышали на другом конце нашей тесной компактной улочки.
— Тут бумажка, пап, — сынишка протянул сложенный вдвое листок.
«Актобе» было написано сверху.
Уж своё то имя я мог прочесть.
Читал я в своей жизни всего несколько раз. За год приходилось прочесть хотя бы пару слов. Это конечно не так много, как в духовной семинарии. Там ребята по предложению осиливают. Во как.
Но и я не простой работник грибной плантации.
Я — власть.
Нужно соответствовать.
Я глубоко, буквально до гипервентиляции лёгких, вздохнул. Рубашка на груди предательски затрещала по швам, спина покрылась крупными наглыми мурашками. Сухими пальцами развернул бумажку.
Выдохнул, замер. Глянул на записку — будто уже и не листок перед мной расхристанный лежит, а так — разноцветное одеяло, сшитое из сотен отдельных миниатюрных кусков и огрызков. Квадратных и треугольных. Больших и маленьких. Зеленых, красных, где-то даже золотых и перламутровых — совсем удивительный цвет. Как хорошо замаскировались буквы. Мириады разноцветных закорючек умещались на жалком огрызке, заполняя все свободное пространство от края до края. Строка к строке, буква к букве. Какая поразительная экономия.
Полчаса я боролся с ровными, стройными буквами, вплетёнными в эту бумажку чьей-то искусной, старательной рукой.
Руку я узнал тотчас же. Не по почерку, нет. По настроению.
«Дорогой друг, мы ушли на поверхность. Все ваши сны — сюжеты книг. Я не вернусь. Читай. Теперь и ты сможешь видеть сны».
Я снова разрыдался. Теплая слеза скатилась по щеке и упала на письмо. Буквы моментально поплыли, расползлись, разноцветными прожилками покрыли пятачок.
Я улыбнулся.
И уже вечером с неутихающим за день трепетом в груди, раскрыл книгу. Сынишка сидел рядом, сжимая крохотными бледными ручками записку. Весь день с ней носится, непоседа.