Летов пошел к своему месту. Павлюшин громко усмехнулся ему в след – в этот момент он твердо решил, что когда суд его освободит и даст возможность убивать, Летов станет первым, от кого он «очистит землю». В зале же блестели глаза, полные слез, каменно смотрели лица рабочих и билось в предсмертной агонии лицо Горенштейна.
–Приглашается свидетель Горенштейн.
Горенштейн даже не взглянул на Павлюшина, хотя тот так ждал этого столкновения взглядов, так хотел усмехнутся ему в глаза, мысленно передать одну лишь фразу: «Я тебя победил».
–Товарищи, моя речь будет краткой – выдавливал Горенштейн. – Подсудимый действительно является крайне опасным субъектом и его необходимо уничтожить, ибо даже если мы назначим ему максимальный срок заключения – 25 лет, то он вполне сможет либо сбежать, либо пережить этот срок и, вернувшись, начать убивать вновь. Вся его жизнь – это смерть, все, что дает ему жить – это лишение жизни других. Смысл его мелочной жизни в том, чтобы отбирать жизни у других. Подсудимый зверски убил моего друга и товарища – Валентину Яковлеву, как когда-то фашистские изуверы убили всю мою семью. Раз мы судим и приговариваем к расстрелу фашистских преступников, то и этот человек, чьи преступные деяния не сильно отличаются от преступных деяний поверженных нами захватчиков, должен быть наказан со всей строгостью советского закона. Как и товарищ Летов требую для подсудимого высшей меры наказания.
Самый ужас для нервов начался, когда перед столом судебной коллегии начали выступать потерпевшие. Обезумевшие от горя женщины, не взирая на требования председателя, рассказывали какими прекрасными были их мужья, зачастую прерывая свое выступление слезами, а иногда и истериками. Кирвес вместе с постовыми несколько раз бросался успокаивать плачущих матерей и жен, не выдерживающих гнета воспоминаний об убитых и не сходящей с лица убийцы улыбки.
–Он убил его, но ведь мой муж был честным человеком!
-Расстрелять изверга!
-Сына то моего за что, он и двадцати лет не прожил!
-Верно говорили, раз мы фрицев судим, то и его судить должны!
К вечеру, спустя много часов напряженной работы, все было кончено. Усталый председатель, выпивая уже третий стакан воды, досмотрев, как плачущую мать усаживают в кресло, громко объявил: «Суд удаляется на совещание».
На улице был мрак. Беспросветный мрак. Ветер стих, наметенный снег уже был умело счищен со ступенек, где толпились такие же мрачные, как и этот вечер, люди. Дым папирос смешивался в единое амбре и улетал ввысь, выкуренные «бычки» безжалостно бросались в урну. Практически все молчали – этот суд был тяжелым. Описания преступлений, вечная улыбка Павлюшина, плачущие и еле сдерживающие слезы матери и жены, которые лишились всего – это удручающе действовало на мозг.
–Хорошо сказал, чертяка – ударив по плечу Летова, пробормотал Ладейников. – Сегодня вечером, думаю, суд закончится. Можете спать спокойно.
-Вы же понимаете, что спокойно я уже никогда не сплю.
-Понимаю, Сергей, понимаю. Знавал я товарища, похожего на тебя. До войны у нас шофером был, а потом танкистом ушел. Два ордена «Славы», куча ранений, контузия на контузии, но лучше наводчика, чем он, в полку не было. И вот, вернулся он домой, и что думаешь? Нажрался, а утром его сын будет, мол, папа, ты как, а этот танкист хвать пистолет из под подушки и сыну то ногу и прострелил. Ну, привезли его в каталажку, думали допрашивать, и что думаешь? Повесился, чертяка, на собственной гимнастерке. Вот и думай, закончилась война или нет. Потеряли практически все, что было, из прежнего нашего управления человек двадцать на фронте сгинули, а пятеро пришли такими изувеченными, что лучше не видеть даже. С одним только неделю назад выпивали. Говорит, без службы, как без души, а ноги-то нет. Тут особо не послужишь.