Идея Блинкова заключалась в том, чтобы совершить посадку на припайном льду.
Вообще говоря, с той поры, как на это отважились первые полярные летчики, таких посадок совершались сотни, и нынче они считались заурядными, не требующими от пилота сверхмастерства. Садились ночью и на обозначенные кострами ледовые аэродромы дрейфующих станций, и на айсберги садились в Антарктиде, и в «прыгающих» экспедициях на неизвестной толщины и прочности лед. Обычное дело, работа как работа.
Садились, но с одним непременнейшим условием: приличная видимость и подходящая погода. Непременнейшим! Если, конечно, обстоятельства не заставляли идти на вынужденную, как пришлось сделать Анисимову, и до него многим другим, и после него, увы, придется.
В сумерки же, да еще в поземку, да еще на неисследованную площадку – по своей охоте на такую посадку летчик пойдет только тогда, когда другого выхода нет.
То, что другого выхода нет, Блинков и сумел доказать своему экипажу.
Пашков попал в самую точку: Блинков поверил в дымок именно потому, что очень хотел в него поверить. Дымок – это значит, что потерпевшие аварию живы и находятся на Медвежьем. Запасов топлива и продовольствия там достаточно, на неделю, по словам Пашкова, хватит, а за неделю циклон уйдет, Савич дает железную гарантию. Однако тепло и еда – половина дела, уж кто-кто, а летчики хорошо знают, чем кончаются такие вынужденные посадки. Случалось, что люди погибали потому, что некому и нечем было обработать рану, остановить кровотечение, сделать простой укол от болевого шока; им бы сбросить не продовольствие и одежду, а врача с парашютом!
Только неизвестно, что бы от этого врача осталось после такого прыжка…
Если же дымок почудился и людей на Медвежьем нет, посадка все равно оправданна: круг поисков сузится, можно будет попытаться сесть у Треугольного или Колючего.
И экипаж с командиром согласился. А что без восторга – тоже понятно: не к теще на пироги отправлялись.
О Лизе Горюновой Блинков не сказал ни слова. Не только потому, что вообще не любил трепаться об интимном, но главным образом потому, что могли неправильно понять; побудительный мотив столь рискованной посадки становился менее чистым, что ли, к нему примешивалось нечто личное: «Ах, вот он почему засучил ножками, грехи заглаживает!» Может, никто бы и не сказал, а подумать могли. Это было бы обидно, так как теперь Блинков был уверен, что на посадку он пошел бы в любом случае, даже если бы Лиза и не числилась в списке пассажиров борта 04213. Да, с нее началось, себе-то он в этом мог признаться, но отныне ее судьба слилась с судьбами товарищей по несчастью, и спасти всех – значит, спасти Лизу… их обоих…
Шестое чувство подсказывало Блинкову, что в его жизни, или точнее, в его отношении к жизни происходит какой-то очень важный сдвиг. Какой – он понять не мог и думать о том пока не хотел, но почему-то знал, что кличка Мишка – перекати-поле, над которой он до сих пор благодушно посмеивался, отныне будет его оскорблять.
Пробежав глазами письмо, Зубавин почесал в затылке, уселся поудобнее и вчитался снова.
– Ну, чего там? – спросил Пашков.
– Насчет тебя, Викторыч.
– Ме-ня?
– Ага. Шумни своим, пусть будут готовы. На, проштудируй, я к радистам.
Озадаченный, Пашков надел очки и углубился в чтение. Блинков писал, что будет садиться на припайный лед у Медвежьего, а столь необычный способ информации избрал для того, чтобы, с одной стороны, снять с Авдеича ответственность за возможные последствия, и, с другой, чтобы ему, Блинкову, не морочили голову и не совали палки в колеса, так как решение вместе с экипажем он принял окончательное и никакие разговоры его не переубедят. Далее следовали подробности, как и где он думает совершить посадку, и в конце письма имелась приписка: «Авдеич! Если что, будь другом, засвидетельствуй: сберкнижку, „Жигуль“ и кооператив со всем барахлом отдать Горюновой Елизавете Петровне с борта 04213, а дяде Косте – привет и спасибо, ему и так на две жизни хватит. До поры до времени письма никому не показывай, обещаешь?» И далее время, число, подпись.