— Редко вы к нам прилетаете, — обращаясь к артистам, сказал Брюханов.
— Но метко, — пошутил Вениамин. — Прилетели и угодили прямо за стол. Я вот что хочу сказать. Самое устойчивое представление о прошедшей жизни — это мифы. Например, создали миф, что ссыльным здесь плохо жилось. Ну, комары, они и в Питере комары. Морозы, они у печки хорошо переносятся. У создателя Ревтрибунала Льва Троцкого, он, как вам известно, тоже отбывал ссылку в этих краях, насчет картошки дров поджарить, — тут Вениамин кивнул на стол, — тоже губа была не дура. И вообще, вожди наши любили поесть. Мне давно хотелось своими глазами посмотреть, где и как отбывал ссылку Лев Давыдович. Думаю, с тех пор здесь мало что изменилось. Разве что появился самолет. Убери его — та же картина.
— Мой дед был родом из Тутуры, — сказал Брюханов. — Когда я спрашивал про ссыльных, он говорил — дармоеды. Жили на всем государственном. Это потом их стали выдавать страдальцами за народ. А этот народ вкалывал с утра до ночи, жалел этих бедолаг и нес им, бедненьким, все, что заработал своим горбом. Пожили здесь, отдохнули — и в бега. Кто в Лондон, кто в Швейцарию.
— Но их можно понять, — заметил Вениамин. — Цивилизованный человек должен жить в своей среде. Я все время хотел понять революционную интеллигенцию, которая пошла в народ. И чего добились? Да ничего. Многие из них потом бомбистами стали.
Слушали Вениамина молча, иногда дипломатично кивали, и только: мало ли чего наговорит залетевший артист.
— Со стороны так, наверное, оно и должно, — перебил Вениамина Митрич. — Медведи должны быть с медведями, бурундуки с бурундуками. Это их среда. И вообще, сколько людей, столько и мнений. А справедливость, как и везде, имеет одно неуловимое, но определяющее свойство: подлаживаться под покупателя и служить тому, у кого больше прав. Диалектика!
Поняв, что разговор может повернуться в нежелательную для него сторону, Вениамин прекратил поминать ссыльных, поскольку они здесь жили по принуждению, а сидящие за столом — по собственной воле и никогда не жаловались, находя в житье-бытье свои выгоды и краски.
Но Митрич уже завелся. Скинув с себя пиджак и выказав всем свою ослепительно белую нейлоновую рубашку, которая подчеркивала, что и здесь знают толк в моде, он глянул в упор на Вениамина своими глазами-щелочками.
Но тут поднялась Анна Евстратовна.
— Петр Дмитриевич! — ласковым и примиряющим голосом обратилась она к директору. — Мы сегодня собрались по другому поводу. Давайте отложим уроки диалектического материализма на завтра. А сегодня будем общаться.
— Нет, не отложим! Вот что я вам, дорогие гости, хочу сказать, — глухим голосом продолжил Митрич. — До войны в наших краях жило двадцать пять тысяч. Более трех тысяч здоровых мужиков и парней ушло на фронт. Обратно не вернулось и половины. А сколько еще было выбито в Гражданскую? Ныне каждый год на учебу в город уезжают сотни, и сюда, как с фронта, почти не возвращаются.
И тут мой командир вновь удивил не только меня, но заезжих артистов и всех, кто был приглашен на ужин. Он встал, высокий, красивый, и спокойным голосом, так, как он обычно вел в воздухе связь, начал читать стихи. Я их слышал впервые.
Присутствующий на ужине Мамушкин сказал, что Михалыч читал так, будто устанавливал радиосвязь с далекими мирами.
Ватрушкин замолчал, в учительской повисла тишина. Молчание сломал Митрич.
— Вы верно сказали, — директор кивнул в сторону Ватрушкина, — нас спасает лес, тайга. Вырубим его, здесь будет пустыня. Кому захочется жить в пустыне? Никому.
Спасибо Аннушке, не побоялась, приехала в нашу глушь. Всем показала, что жить интересно можно везде.
— Петр Дмитриевич, я не знаю, как вас отблагодарить, — улыбнувшись, сказала Анна Евстратовна. — Такой теплоты, как здесь, я не встречала и, видимо, никогда не встречу. Я слушала вас и подумала: есть еще одна, но, может быть, главная составляющая, та, что нас сохраняет, охраняет и скрепляет государство. Это родной язык. Спасибо Иннокентию Михайловичу, что он вспомнил Анну Андреевну Ахматову. В сорок втором она написала еще такие стоки: