Все линии романа по спирали сходятся в одну точку — в один выстрел, завершивший трагедию Моюнкумской саванны.
Авдий Каллистратов, недоучившийся студент духовной семинарии, распят убийцами беззащитных сайгаков. Жизнью своей расплачивается Авдий за то, что идет против зла.
Писатель утверждает, что «из всех линий романа» для него, «безусловно, главная — Авдий, его искания». Авдий, по мысли Айтматова, изложенной им в интервью «Литературной газете», совершает путь через религию — к человеку. Не случаен для Айтматова и выбор героя-христианина. «Сильный посыл» для Айтматова именно в христианской религии заключен в образе Иисуса, распятого за идею и «простившего людям навсегда».
Но высказывания самого автора, как известно, отнюдь не полностью и не всегда точно отражают концепцию произведения. То, что объективно сказалось, подчас богаче — или беднее — того, что писатель намеревался сказать. В «Плахе» художественная концепция отличается от той, что словесно сформулирована Айтматовым. Во-первых, Авдия трудно признать главным героем романа. Его драматическая история — лишь одна из линий. Замечу сразу, что история Авдия представляется мне гораздо более умозрительной, чем история Моюнкумов, история волчьей пары и трагедия Бостона (наиболее органичная часть романа — третья).
В художественном мире романа все взаимосвязано, как все взаимосвязано и в мире природном. В нем есть своя жестокость. Но эта природная жестокость оправдана «красотой звериного предназначения». Да, «кровь живет за счет другой крови» — но здесь «никто не судия»: волки охотятся на сайгаков, коршуны на сусликов, это честная охота; волк не тронет сайгака летом, в жару, и сайгачьи стада спокойно проходят на водопой вблизи отдыхающих в кустах, дремлющих волков. «Великая» (Акбара) — так именуется волчица, природный ум которой не позволяет убивать бессмысленно. (Волки у Айтматова наделены именами, «нелюди» — лишь кличками.) Ч. Айтматов подчеркивает целесообразность круга природной жизни, «изначального хода вещей», определяющего жизнь Моюнкумской саванны. «Расстрельщики» нарушают закон жизни, обрушивают на природу «звериный апокалипсис». Обезумевшие от вертолетной атаки сайгаки и спасающиеся рядом с ними волки мчатся под солнцем, которое тоже, как кажется волкам, «гонимо в бешеной облаве». Идет облава на природу в целом. (Вспомним Варлама, стреляющего в солнце, из фильма Т. Абуладзе «Покаяние» — тот же мотив у грузинского мастера.)
Люди, которые способны ради редкого сырья «выпотрошить земной шар, как тыкву», — да люди ли это? В мире романа «гонцы» — охотники за анашой — стоят по одну сторону с «расстрельщиками», с «хунтой». «Расстрельщики» — перекати-поле, алкоголики, «дно» человеческое. Но проектировщиков и вертолетчиков не отнесешь так просто к отбросам человечества. Болезнь зашла гораздо глубже, поразила разные слои человеческого общества.
В самом центре композиции романа автор поставил фигуру Иисуса, диалог Христа с Понтием Пилатом. Задача фантастической сложности, огромного художественного риска, тем более что Айтматов «расставил фигуры» совершенно так же, как это за пятьдесят лет до него сделал М. Булгаков. Скажем прямо — диалог не удался. Особенно явно проигрывает этот эпизод в сравнении с «Мастером и Маргаритой». Пилат Айтматова — не римский аристократ, а скорее полуобразованный властолюбивый бюрократ в прокураторском кресле. «Ведь вон что затеял», «прохиндей», — так думает Пилат об Иисусе. «В таком случае я умываю руки!» — бросает он раздраженно. Но ведь это выражение — «умываю руки» — стало иносказательным лишь благодаря реальному ритуальному жесту омовения рук, что означало невмешательство прокуратора в дела синедриона. «Время твое давно истекло» — в этой фразе Пилата неожиданно «прорезался» современный спортивный термин. Или: Пилат, пишет Айтматов, «решил не рубить с плеча» — выражение сугубо русское, означавшее способ казачьей рубки саблей! Недалеко ушла от Пилата и его супруга, посылающая ему «записку» на пергаменте. «Давеча, — пишет эта псевдоаристократка, — я видела, какой он красивый, ну прямо молодой бог».
Конечно, апокриф — это зона сознания Авдия, его видение, его сон. Однако слишком «близко» стоит к этому видению и евангельская легенда, и знаменитый булгаковский Иешуа, и потому сравнение в читательском сознании неизбежно. Ведь Мастер, создавший своего Иешуа, и Авдий, тоже человек пишущий, — из одного, так сказать, цеха, как бы ни разнились уровни их талантов. Мы не сомневаемся в реальности, достоверности сознания волчицы Акбары, но испытываем сомнения в достоверности мышления и языка Пилата или Иисуса.