Выбрать главу

В. Михальский заявляет своего героя как человека, в котором ясность ума сочетается с трусоватостью, деловая хватка — с эгоизмом, внешнее внимание к людям — с тщеславием. Зампредгорисполкома — романтик в душе. Большой знаток поэзии, особенно поэзии Лермонтова. Кстати и некстати он читает Лермонтова, цитирует Пушкина (правда, недопустимо для знатока путая текст «Бориса Годунова» с текстом «Маленьких трагедий»). Смысл романтической окраски героя заключается, видимо, в желании автора создать неоднозначный характер «делового романтика»: «А ведь с внешней стороны его жизнь складывалась удачно: он еще молод, а у него уже большие дети, преданная жена, великолепная квартира, крупная должность. И, оказывается, все это, вместе взятое, он готов отдать за час наедине с желанной, но, в сущности, мало знакомой ему женщиной… Ах, сколько задушено им в самом себе неродившихся поступков, живых чувств!» Кто же эта загадочная личность в гарольдовом плаще? Лишь сильный шок, такой, как внезапная смерть близкого человека, способен перевернуть его отношение к жизни, избавить от раздвоенности, пытается убедить нас автор. Но такие люди, как Васильев, скорее пожертвуют своей псевдоромантичностью, нежели карьерой!..

Лишенная яркой стилевой окраски, «городская» проза чаще всего пользуется языком общеупотребительным, нейтральным. Тем более контрастными на фоне такого стиля выглядят порывы в высокопарную риторику. Использование «высоких» слов в качестве оживления стилистически нейтральной прозы может выглядеть провинциально претенциозным, как известный призыв Хлестакова «удалиться под сень струй». Как правило, грубые стилистические «швы» проходят между любовной и производственной линиями, расчетливое сочетание которых давно уже стало доступным методом сочинения романов, повестей и пьес из современной жизни.

Язык романа «Тайные милости», усредненно-коммуникативный, расцвечен «красивыми» сравнениями и описаниями, служащими искусственными наполнителями текста: здесь и «торжественно-белые облака», которые, конечно же, проплывая «в высоком солнечном небе», напевают «какую-то совсем простенькую, но вечно живую мелодию радости и надежды», и «острое чувство нежности», охватывающее героя… «Глядя в бездонное небо, Георгий почувствовал себя каплей росы на древесном листе, которую высушит первый же луч солнца, блестящей пылинкой…»

Иногда эти украшения безобидны, как бижутерия, но чаще всего приоткрывают истинное равнодушие автора к своему «неоднозначному» герою, его смоделированность. «В оцепеневшей душе Георгия зияла пустота — серая, мучительная, необозримая…», «…улыбнулся шевельнувшейся в душе живинке». Эти «живинки» отнюдь не оживляют персонаж, а производят обратное действие: он перестает вызывать какое бы то ни было сочувствие и сопереживание. Жаль лишь безвинную Катю, убитую исключительно в целях эффектной концовки…

Раскрытие характера персонажа через звучание его речи, в прямом изображенном слове, постепенно уходит из современной прозы на периферию словесной композиции произведения. Особенно очевидным это становится тогда, когда повествование в целом (включая авторскую речь и речь главных героев) приближено к нормативному.

Обратимся к двум частным, «боковым» эпизодам из романа В. Михальского «Тайные милости». Речь второстепенных персонажей резко выделяется у Михальского своей характерологичностью. «Он женил на офицерской дочке, она так сильно влюбил в него, что хотел отравиться, — родители не разрешили. Да, ее мать не разрешил. Русский у него жена — Мила, очень толсты, очень хороший!» — так говорит шофер Али-Баба, беседуя с главным героем романа. Речь простодушного, чистого Али-Бабы производит комический эффект — и только. «Фильтруют-мильтруют, снимай штаны, да, давай окунем немножко», — произносит персонаж, а автор поясняет: «У Али-Бабы было всегда тяжело с возвратными глаголами, поэтому он и говорил вместо „окунемся“ — „окунем“, вместо „смеялся“ — „смеял“». Такое разъяснение «всерьез», с использованием в авторской речи терминов грамматики разрушает иллюзию свободно текущей речи. Утяжеленная — на фоне нейтрального стиля повествования — авторским комментарием, она становится краской, не более.

То же самое можно сказать и о речи другого персонажа романа, пожилого рабочего «бабы Миши». Словечко «законно», нарочито пестрящее в тексте, так и остается свидетельством попытки внешними средствами индивидуализировать персонаж: «С новым живет, законно», «Не могу терпеть, законно», «Спасла, законно», «Верую, законно», «Я ее пер, законно… Днем сплю, ночью ахаю, законно». Автор вынужден — с помощью главного героя — «переводить» язык «бабы Миши» на понятный читателю: «Посторонний человек мало бы что понял из рассказа „бабы Миши“, а Георгий представлял все так ясно, как будто был той кровавой черной осенью рядом». И далее в повествовании идет большое отступление, написанное нейтральным слогом, прямо излагающим военный эпизод. Прозаику, в одном случае комментирующему неправильность употребления возвратных глаголов, приходится выступать и в роли толмача.