По мере своего жизненного пути я окончательно убедился, что из таких пеновзбивателей в основном состоит наш управленческий корпус.
Вживлённое чёрное (исповедь приятеля).
И вот нас вызывают, и вот нас вызывают,
И вот нас вызывают в Особый наш отдел:
– Скажи нам, почему ты, скажи нам, почему ты,
Скажи нам, почему ты вместе с танком не сгорел?
– Вы меня простите, вы меня простите,
Вы меня простите, это я им говорю:
В следующей атаке, в следующей атаке,
В следующем танке я обязательно сгорю!
Е.Летов, "Гражданская оборона" (Песня танкиста)
Сидящий передо мною в обыкновенной забегаловке давний приятель заговорил, не успев хоть немного захмелеть, нервно и скоро. Он будто опасался моего ухода до того, как он выскажется.
– Ведь мы с тобой с детства знакомы, и с детства именно у меня всё и начинается, но я молчал, даже тебе не рассказывал. А кроме тебя у меня ни к кому такого доверия нет. Вот-вот станем пенсионерами, мы уже пожилые – да какие там пожилые, просто старики по теперешним временам и темпам – а я как упёрся в эту проблему, так и застрял. Застрял давно и навечно. Давай разберёмся, хотя бы попробуем разобраться, выслушай меня, я тебя прошу.
– Меня ещё в детстве клеймили. Да, клеймили, как и всех других нашенских – простых россиян. Чудно, конечно, но клеймили сами себя. Точнее, клеймил весь окружающий меня мир, то есть семья, соседи, улица, школа, всяческое начальство. Клеймо это наше, можно сказать, национальное, и оно навсегда вживилось в меня. Оно формировалось наряду с постепенным накоплением знаний, взрослением и возмужанием, и странно – по мере усиления противоречий между клеймом и растущим здравым смыслом оно только сильнее вживалось. Всё время казалось, что это "что-то"– отдельное, чужое, но навечно в меня вживлённое – живёт и растёт вместе со мной, живёт бесцеремонно, уверенно, независимо. Более того, я абсолютно уверен: оно всё время за мной присматривает. Я его ощущаю как "Вживлённое Чёрное". Те, кто не понимает, спросят: что за клеймо? Ответить на это коротко, чётко и ясно не так-то просто. Вот Чехов бы, с его "надо по капле выдавливать из себя раба", он бы меня точно понял! И незабвенный Егор Летов, – тот сразу бы понял!
Например, в далёком детстве мы, отчаянные пацаны, неизвестно почему как-то подтягивались, напрягались, когда мимо проходил милиционер, или директор школы в полувоенном френче, или военрук в линялой гимнастёрке. И сейчас я, старый человек, почему-то невольно настораживаюсь, если приходится иметь какое-нибудь бытовое, пустячное дело с полицией или с другими "официальными лицами".
Поставив свои вещи на вокзале, в аэропорту или просто на автобусной остановке, я ни на минуту не упускаю их из своего внимания, хотя ясно осознаю. что они никому не нужны.
На всех этапах моей биографии (школа, студенчество, секретные исследования и производства, центральные аппараты министерств) политическая жизнь общества представлялась мне недостойной и презренной сферой, которую по определению необходимо осторожно, но всячески избегать.
К власти я всегда относился как к очень опасной и непорядочной, бесчестной практике чуждых мне по духу заведомых прохиндеев.
При общении с иностранцами неотвратимо всплывала какая-то опаска и приторная учтивость, которые не исчезали до конца даже в том случае, если я уяснял, что имею дело с обыкновенными проходимцами.
Если кто-то незнакомый вдруг обращался ко мне с открытой, радостной улыбкой, я не сразу отвечал ему тем же, а предварительно ворчливо, настороженно думал:
– С чего бы это он? Может, псих? Или жулик?
Я не могу носить модную маркированную одежду, меня раздражает повальное стремление заголяться как можно больше. Не могу есть все эти "наггетсы", "бургеры" и кем-то неизвестным приготовленные салаты; меня охватывает отвращение от не дома приготовленной пищи. Меня отталкивает бессовестная прыткость женщин за беседой, за столом, в постели. А ведь для многих всё это – знамения времени, они их устраивают, иногда даже радуют. И во многом, очень во многом, они правы. Я же не могу отделаться от мысли, что всё это – признаки надвигающегося Апокалипсиса.
И вот, уже как врач, я сам поставил себе диагноз: я болен. И болезнь эта психическая, она произрастает из детства, которое прошло до, во время и после войны. Это психическая метка, наносимая систематически, долго, год за годом, незаметно, под музыку большевистской пропаганды и голодного бурчания в животе. И замечу, наносится она на хорошо прежними устоями подготовленный менталитет. А заключается эта болезнь в том, что в человеке с детства воспитывали веру во всё самое лучшее на свете, тогда как за его спиной эти же воспитатели в то же самое время творили самые чёрные дела. Такой человек уверен – он знает, как в той или иной ситуации должен поступить. Он начинает действовать, и сразу же упирается в тупик. Он может биться до крови, но стенки тупика всё выдержат. И если он всё же будет руководствоваться тем, что он должен, он будет попадать из тупика в тупик, пока не поступит так, как не должен был бы поступать, то есть пока не покривит душой. Взращенные таким образом люди на всю жизнь обрели идеалы, неосуществимые именно в том обществе, которое их растило, в котором они живут. Куда бы они ни совались в поисках справедливости, они всюду упираются в тупики. И тогда они теряют веру во всё. Отсюда идут все наши беды. Иногда мне чудится, что этой болезнью больны все так называемые нормальные русские люди, и больны много веков подряд. Другими словами это – настоящий массовый психоз, лелеемый в нас властями с незапамятных времён. Отсюда и окружающий нас национальный беспредел во всех ветвях власти, какой бы она ни была, – хоть царской, хоть большевистской, хоть теперешней, непонятной.