Этот документ дает право автоматической аккредитации на всех Олимпийских играх, а также право посещать все стадионы всех стран.
— Этот документ годен на спортивные соревнования. Но здесь шахматы…
— А что это такое?
— Это не спорт (легкая, едва уловимая ироническая улыбка касается лица главного администратора с профессионально недоверчивым прокурорским взглядом). Это — шахматы. Можете спрятать ваше удостоверение подальше.
Так неожиданно решился многовековой спор о том, что же такое шахматы — спорт или искусство; теперь, после такой беседы, у меня сложился вполне отчетливый взгляд на эти вещи, и я не думаю, что кому-нибудь удастся его поколебать.
— Покажите вашу аккредитационную карточку.
— Я эту карточку получить еще не успел.
Администратор демонстративно, будто через силу, вскидывает брови.
Чувствую, как под его взглядом теряю частицу уверенности:
— Я приехал в Багио полчаса назад.
— Прекрасно, прекрасно… И только потому не знаете наших порядков?
— Возможно, только потому.
— Ничего, мы попытаемся вас просветить. В том смысле, что не вас, а вашу пленку, чтобы следующий раз…
Я приготовился дорого продать свою пленку. В это время заговорил маленький меднолицый господин в темно-синем батнике:
— Дайте нам ваш аппарат, мы только осмотрим его, а пленку трогать не будем.
— Объясните, для чего он вам нужен?
— Чтобы убедиться, что он для фотографирования и больше ни для чего.
— Пожалуйста.
Аппарат (допотопный «Зенит-3-с»), который постеснялся бы показать любой уважающий себя фоторепортер, аккуратно передают из рук в руки. Снимают телеобъектив, предварительно прокрутив кадр, чтобы не засветить. Временами мне начинает казаться, что камеру не только осматривают, но и обнюхивают, стараясь убедиться в том, что это действительно не лазер (будто у лазера свой специфический запах). Я чувствую плохо скрываемый вздох облегчения, когда экспертиза дает благоприятный для всей компании результат.
И только господин в батнике чем-то недоволен. Мне показалось, что он был бы в высшей степени обрадован, если бы эксперты пришли к противоположному выводу. (Позже я узнал, что он из числа телохранителей В. Корчного, у каждого из которых свои четко очерченные функции, — этот, видимо, отвечал за «лучевую безопасность» претендента.)
Я готовлюсь проститься с этой симпатичной компанией и пробую взять обратно свой аппарат, но мне говорят:
— Так как вы нарушили правила, мы забираем эту камеру до последнего дня матча. Но если у вас обнаружат другую камеру, ее конфискуют.
— А если я не намерен оставаться до конца матча? («Не намерен», признаюсь, не самый точный глагол, я был бы всем сердцем рад остаться здесь до конца, но наше пребывание в Багио ограничено одной лишь неделей — от субботы до пятницы.)
— Тогда оставьте свой домашний адрес, и мы вам вышлем аппарат, когда матч закончится.
В это время дверь отворяется, и я вижу круглое, как солнышко, расплывшееся в улыбке лицо Вали Рихтера, которого, очевидно, замучили угрызения совести.
— Тебя уже давно ищут, где ты? Вот твое аккредитационное удостоверение, — и Валентин торжественно протягивает мне впрессованную в пластик карточку.
Мои новые знакомые начинают новый тур консультаций, в результате чего выносят вердикт отпустить меня вместе с аппаратом. Верх берет свойственная филиппинцам доброжелательность, и мне даже желают счастливого пребывания в Багио.
— Спасибо, — говорит мне Валентин от души.
— Не за что, — отвечаю я через силу.
А начиналась семнадцатая партия так. В зале, рассчитанном человек на восемьсот, едва ли насчитаешь полторы сотни. Ровно в назначенный час на сцене появляются чемпион и претендент. Претендент играет белыми. Судья Филип пускает его часы, но вместо того, чтобы сесть за шахматы, Корчной опускается в глубокое кресло, стоящее поодаль от столика, и, закинув ногу на ногу, изображает полнейшее безразличие. К нему подходит арбитр. Должно быть, спрашивает в чем дело. Корчной, жестикулируя, требует пересадить в конец зала сидящего в шестом, а может быть, в седьмом ряду советского профессора Владимира Зухаря.
— Он меня гипнотизирует и не дает думать, — говорит по-английски Корчной довольно громко.