— О, товарищ из президиума! — встретил его знакомый, будто процеженный сквозь опилки, голос; это был все тот же конопатый, распоряжавшийся вениками; теперь он, закинув руки за спину, пригнув по-бычьи голову, без дела ошивался по вестибюлю и со скуки разглядывал проходящих мимо девушек. — Уважаемому товарищу не понравилось? Или считаешь, что твои проповеди были лучше?.. Все война да война… ни разу о футболе… или о Фрейде… или о девчонках… А может, ты поставил бы мне пиво?.. И вообще…
— И вообще: катись ко всем чертям!.. — Ауримас подошел к конопатому совсем близко; кулаки сами собой сжались. — И как можно быстрей… Верхом на венике… А ну!
И тут он увидел Сонату — —
III
Увидел и обмер, спохватившись, что чуть было не смазал по физиономии конопатого; я знал, что Соната ничего не поймет — или попросту не захочет ничего понять, и все равно подошел к ней, точно провинившийся детсадовец к воспитательнице; чувствовал, что сегодняшняя встреча особой радости не сулит. Соната, я опять подвел тебя, я один и никто другой, но как же тебе все объяснить? Я не мог прийти. Я писал. Ты не знаешь, чем я занимался, а я писал; но если и узнаешь, простить не сможешь; с тебя станется даже высмеять меня, Соната, но я не мог иначе…
— …перо? — переспросил Старик, будто не веря своим ушам, и выпустил мальчика и даже ковырнул засаленным пальцем у себя в черном ухе: не ослышался ли он? — Перо, говоришь? Что же, бери его. На!
Старик сунул руку за пазуху и неторопливо извлек оттуда старинного образца коричневый пистолет — с рукояткой слоновой кости и толстым, довольно длинным стволом; мальчик как-то видел такую штуку в музее.
— Ну, возьми, чего же ты ждешь?
— Это не перо, — мальчик невольно отступил назад. — Это вовсе не перо. Оно не такое. Это…
— Ха! — осклабился Старик. — Ишь чего захотел — перо! А знаешь, любезный, что еще никому не доводилось взять его в руки? Ни единому человеку. Оно священное. Заговоренное… Человек и дотронуться до него не смеет… ведь тот, кому достанется…
«…Солдату жаль снов, солдату жаль снов», — писал я; несколько дней кряду писал; я писал, а он, тот Ауримас, из угла равнодушно наблюдал за мной; и он притих, погрустнел, отчего-то явно повесил нос; до меня ему словно дела не было, ничуть; экзамены были позади, удостоверение в кармане; голова легка, как бочонок, из которого вылили воду, — даты, цифры, правила — все, чем эта голова была нафарширована до экзаменов; чего-то я уже добился, хотя этого было до смешного мало, какую-то дверь приоткрыл — на самую узенькую щелочку; куда она введет меня? Куда-то, в какой-то новый мир; кто говорил, будто все это не для меня? Кто-то и когда-то — тот другой Ауримас; теперь помолчи-ка, дружище! Я писал, Соната, и ничего больше в моем мире не существовало — ни реки, где плещется август месяц, ни товарищей, ни старой бабушки, ни тебя, Соната, ты не сердись; хоть ты, возможно, и была, да я тебя не видел; солнце успело описать круг над рекой и опустилось за сизым бором, а я все еще сидел за шатким круглым столом и писал, и все не мог выкроить время подумать о тебе, Соната; а вдруг я все это время думал о тебе? Соната Соната Соната — шуршала ручка, подаренная мне тобою;