Но Грикштас умер, и было бы нечестно не проститься с ним; тем более что прощание происходило не в редакции, а дома, куда заглядывать Ауримас боялся, поскольку Мета… после того, как Мета позавчера…
Мета? Мета? Страшно, Глуоснис: думать о ней даже здесь; бежим отсюда, Мета; и видеть лишь ее одну, когда здесь же… в нескольких шагах… возле ямы…
О-о! Ведь я боялся этой любви, Грикштас, знай; боялся как чумы, как исподволь подкрадывающейся болезни; боялся всегда — с того самого часа, когда увидел ту свечу, отбрасывающую зеленоватые блики, а то и еще раньше; я боялся, а она гналась за мной, шуршала белыми, как лен, волосами Ийи, развевалась лентой (нет, не черной) в волосах, лучилась твоей улыбкой, Мета; и, будучи с Даубарасом, ты шла ко мне, и с Жебрисом, и с Грикштасом; ты забыла об этом стоике, Мета, но все равно ты была со мной — всюду — как воздух, как звезды, как вода; вдали или вблизи, одна или со всеми, но всегда со мной — своя, ощутимая, данная на всю жизнь; поверь, это так! Не хочешь — не верь, мне все равно, я жил для тебя; я звал тебя; я тебя ласкал, Мета, — хотя ты была далеко и не слышала моего голоса; я видел тебя в Казани, когда полы моей одежды примерзали к земле, видел в Агрызе; о, как я боялся тебя!
И сейчас я тебя боюсь, — твоих рук, твоего голоса, твоей походки, шелеста твоих волос и твоих глаз, Мета; ты видела меня с Сонатой — видела нагим, и ты всегда знаешь чуть больше, чем надо, — вот почему я и боюсь тебя; ты всегда знала — чуть больше, хоть и не поднаторела в латыни; Columba streptopelia turtur; мы с тобою заживем, точно пара голубков JV 598, а если ты, мальчик, полагаешь, что черепки к счастью — —
Ах, черепки, черепки; Мета, все черепки, и только, черепки, которых мы не в силах собрать, — я тебя боюсь; почему ты не кидаешься на гроб? Почему стоишь точно изваяние, чего ждешь? И кого выискиваешь своими холодно поблескивающими глазами? Кого ты найдешь? Где? Йониса больше нет, Мета! Праведника. Глупца. Обманутого мужа. Редактора. Только гроб. Только отверстая могила. И даже ты здесь уже ничем…
Он безотчетно съежился и опустил голову, таясь от взгляда Меты, стремительно скользящего поверх толпы; возможно, она высматривала как раз его, Ауримаса; глаза эти могли нести лишь упрек или молчаливое презрение; вновь она видела меня таким, каков я есть, видела голым; а если так…
— А, сосед, давно не видались!
Я чуть не застонал при звуке этого голоса. И словно очнулся — от сна среди крестов, от наваждения, от сонмища образов и мыслей.
— И ты здесь? Откуда?
Это было чересчур — Матас Гаучас, которого я не видел добрых полгода, после той ночи, когда… и которого я боялся, как черт креста; которого я так старательно избегал (я большой, мне добавка); неужели и он тоже… Неужели и он чем-то виноват, подумал я, виноват, что нет Грикштаса, что он весь уместился в коричневом ящике, рядом с которым стоит Мета и высматривает в толпе меня; неужели виновны все, собравшиеся здесь, под роняющими слезы деревьями?
Но он был здесь, со всеми, — словно мало ему было тех смертей под Орлом, он был со всеми и в то же время один, как и Мета, которую на миг я позабыл; огромный, на целую голову выше других; над слегка вздернутой верхней губой топорщатся жесткие черные усы; с двухметровой высоты он глядел на меня — маленького и скорчившегося, чужого для себя и других, готового в любой момент кинуться в первый же проулок и там по-детски выплакаться (и откуда же ты, Ауримас, взялся?..)
Я избегал его. Это я знал так же точно, как и то, что Грикштас умер и что Мета видела меня с Сонатой — и видела голым; может быть, я вернусь на Крантялис, а может, поеду в Вильнюс — с Сонатой, которая станет ждать меня на вокзале — в четверг; Юозайтис, понимаете ли, обещал… Говорю: может быть, потому что ничего не знаю наверняка; вся моя жизнь вдруг представилась мне похожей на мяч, который гоняют невидимые игроки, она начала принадлежать мне и в то же время не мне — другим, кто менял ее по своему усмотрению и прихоти — точно как картины на стене той ночью; вдруг она показалась мне средоточием непонятных, запутанных уравнений, раскиданных в беспорядке, и я заметался среди них, не зная, за что ухватиться — как извлечь корень (только что сдавал математику); нередко я хватался лишь за воздух, дуновение ветерка. Более того: все, что происходило вокруг меня в последние недели, казалось мне малоубедительным и похожим на сон, который к тому же снился не мне, а кому-то другому; другому снился сон, а видел его я — видел сон другого человека; именно потому он не был для меня таким мучительным, таким тяжелым, каким мог и должен был быть; потомки простят. Но были в этом чужом сне и проблески, которые относились ко мне одному, были всплески сознания, которые иглами впивались в окровавленную живую плоть, терзали и язвили меня всего; все становилось так ясно, что дух захватывало. Таким проблеском был и Гаучас, возникший здесь из небытия и задавший вопрос, откуда я здесь, — точно постороннему; большой и четкий, стоя ко мне лицом, он смотрел на меня сверху вниз, и тщетно пытался я скрыться от него хотя бы в мыслях; и мне все было ясно, еще яснее, чем в действительности; я чуть не выругался.