Выбрать главу

— Мета? — повторил Старик, выпучив глаза; большущие, точно яблоки, блестящие, они так и горели злобой. — Но женщина… мертвому… гм… умершему…

— Умершему? Ого! Мерт-во-му?! — мальчик так весело расхохотался, что мне сделалось отчего-то не по себе. — Так знай же, подлый Старик: изрыгай ты хоть самое адское пламя… запугивай как можешь… я никогда… до самого последнего мига… я, Старик, до последнего мига жизни своей…

— Значит, выбрал… — прошипел Старик. — Ладно. Если смерть, то… — Он поднял руку; вскинулись линялые лохмотья рубахи; глаза багрово зажглись. — Ты украл мое перо… понял?.. Мета!.. И поэтому ты, чурбан, сейчас же… сию же минуту…

Сверкнул металл — сквозь лохмотья линялых рукавов — Мальчик замер — — — — — — — — — — — — —

XLII

О, глупец! Этот Старик распоследний глупец, глупец, если он думает заполучить Мету! Глупец! Глупец! Тысячу раз глупец…

Задыхаясь, шаря руками во тьме, он вскарабкался на гору, перебежал улицу и юркнул через калитку во двор; здесь. Ему все время было ясно, что он окажется именно здесь, хотя он и направлялся как бы в противоположную сторону; здесь. Приходила? Соната? Зачем? А-а, четверг. Договорились встретиться на перроне и, конечно, встретятся, зачем бегать на Крантялис? Что-то послышалось сквозь сон, что-то и когда-то, что-то привиделось, но вдруг это было во сне? И бабушкин голос: который ты у нее по счету, детка, — и запах, идущий от раненного под Любавасом Гаучаса, и высокий, с поперечной складкой лоб Бержиниса, и движение руки, и брезгливая гримаса; не нужны хулиганы? А мне трусы; мы квиты. И карьеристы. Ауримасу в день рождения — Соната; не нужна и авторучка, отдаст на вокзале — не надо мне ничего чужого; мне бы только…

Он поднял руку, нащупал в темноте кнопку звонка и несколько раз кряду энергично нажал; потом он долго яростно нажимал на кнопку, словно этот разнесчастный звонок один был повинен в его внезапном решении: забрать Мету; может быть, это последняя возможность. Последняя, ведь Старик в самом деле подстерегает ее и ждет, когда другие уймутся; только он один и может обрадоваться нашей дурацкой размолвке. А вдруг и не было никакой размолвки и все уладится? Должно уладиться… Он придет туда, куда все время рвался… придет и скажет: пора. Мы с тобою заживем, Мета, словно пара голубков. Так будет. Потому что ты моя, только моя. Потому что все остальное кануло во мрак, покрылось пылью. И осталось только это. Эта жажда. Этот аромат. И теснящая боль в сердце. Сон… Мираж… Бред… Все это ты, Мета… Который по счету?.. Да хоть сотый… Для себя… я… у тебя… первый… И всегда буду первым, и всегда единственным… и последним. Он скажет ей, что видел на кладбище и до того — когда разглядывал эти сменяющие одна другую цветные и серые картины, и про бегемотов, играющих с самоварами; что думал он о Мете с того самого дня, когда… Нет, не с того, когда Мета отказалась бежать из Каунаса — и послала к нему Ийю, а с того, когда увидел ее в первый раз — с белыми, оттопыренными вперед ладонями; а может, это было тогда, в дождь, когда сквозь мятущиеся зеленовато-шелковые блики свечи он ощутил взлелеянный в детских снах аромат ее волос и понял, что будет жить, что снова будет жить, хотя проклятый Старик еще долго — —

Он перестал звонить и несколько минут выжидал, вдруг услышит шаги (столько времени он терзал звонок, и глухой бы проснулся), но там, за дверью, было до того неприветливо тихо, будто он, Йонис Грикштас, все еще находился там; ее нет? Где же ей еще быть, как не дома? Сейчас? Среди ночи?

Стало не по себе. Он еще несколько раз нажал на кнопку звонка, хотя не слишком надеялся, что откроют, потом — уже машинально — толкнул дверь. И — о, чудо — дверь открылась, едва лишь он надавил на прохладный чугунный шар, прибитый вместо ручки, он чуть было не упал в коридоре; повеяло Метой. Именно ею, как тогда, осенью, когда она вошла со свечой, отбрасывающей зеленоватые отсветы, и встала у дивана; когда она видела меня голым; он протянул руку, отыскивая выключатель, но вдруг отдернул пальцы от стены, точно его ударило током; и скорчился в три погибели, услышав голос Меты, плывущий откуда-то издалека — из детства; он толкнул дверь…

— Мета! — чуть не заорал он во весь голос, бегом вбегая в комнату, где по-прежнему стоял тот пестрый диван, на котором он лежал тогда, разговаривая с Ийей. — Я здесь, Мета, я пришел… И если ты хочешь, Мета, мы уже навсегда… Пора! Я люблю тебя, Мета! Мета, я тебя люблю, хотя…

И вдруг он встал на пороге, словно ослепленный, простертые вперед руки бессильно упали: Мета была не одна. Кутаясь все в тот же тонкий, светло-зеленый шелковый халат — словно в струи тумана, — она стояла спиной к стене и смотрела на столик, где, как и когда-то давно, теплились две-три свечи; здесь же, сцепив на столе руки, потупившись, сидел Казис Даубарас; они не сразу увидели Ауримаса. И даже когда увидели, ничуть не растерялись, словно так и должно было быть, словно все заранее было предусмотрено в этом романе: стоик. Тот же самый маленький, взъерошенный, встревоженный ночной темнотою стоик с Крантялиса снова маячил на пороге. Но он был стоик и улыбался — даже истекая кровью, даже чувствуя, как глаза застилает туманом; прищурившись и глуповато осклабившись, глядел он на них — на Казиса и Мету, двоих голубков, воркующих о делах, известных им одним: помогай им бог!