Мальчик думал, он к селу побежал, но пришёл в себя возле стожка… Ещё здесь, значит. Ужасно это было — что ещё здесь, что только ещё должен был убежать. По белому сверкающему склону его след вёл к селу, долго петлял и приходил к этому снежному холму. Мальчик обошёл холм кругом и остановился, постоял немного. Нижние зимовья стояли заброшенные, чёрный омут Синего родника затерялся среди снегов, и не доносился с нижних зимовьев привычный окрик: «Эй, кто ты там, парень ты, девушка, кто, говори…» Жалея отца, пленных, медведя жалея и его, жалея себя самого, мальчик ещё раз обошёл холм, всхлипнул несколько раз и побежал.
Перед тем как войти в лес, мальчик опять стоял и смотрел назад, на свой след, спускающийся по склону, на пустой хребет горы, откуда последний раз послышался голос отца, на дорожку, проделанную им от стога, дорожка эта кончалась у него под ногами. Мальчик стоял, омытый холодным, негреющим солнцем, только стоял, ничего не делал и не знал, что будет делать, и даже того не знал, как это получилось, что только что он был возле стога, а сейчас его там нет.
А теперь вот он стоит перед своей дверью и ничего не помнит. Пожалуй, только след медведя и его след, и две капли чёрной крови, но и это, похоже, они с отцом вместе видели. Возле села в тихой долинке Тандзута мальчик и думал было набрать граба, наломать мелких сучьев, принести домой вязанку, но это было всё равно что у самого себя просить милостыню. Это был обман, и мальчик не стал этого делать. Мальчик махнул рукой. И вот так, ничем не маскируя себя, потерпевшего поражение, мальчик в красном девчушкином платье прошёл холм Медовой Груши и спустился к своему дому. Кто-то, стоя на тропинке к данеланцевской уборной, смотрел в его сторону, казалось, с самого утра он так и стоял тут, ждал мальчикова возвращения. Зимний скудный день усыхал, как керосин в нищее время, солнце уже подкатилось к самому Чрагтату, и дубового цвета холм Медовой Груши был весь залит ярким солнцем. Красное платье мальчика горело на солнце и было видно со всех сторон — и от их собственного дома, и от дома Данеланцев, и от дедовского дома, и от дома Каранцев, от старшего дяди дома и от тётки Шушан… И пускай. Мальчик не стал прятаться ва деревьями и не снял с себя красного платья, полыхая на солнце красным, мальчик спустился по холму Медовой Груши, подошёл к дому, постоял немного между домом и хлевом. Верёвку, которую он на манер русского солдата перекинул через плечо, верёвку эту он снял и бросил в угол хлева, подол красного платья собрал и через голову, с отвращением, почувствовав себя на минутку девочкой, стянул с себя это платье, швырнул на бельевую верёвку, протянутую от дверной балки к балке хлева. И остался стоять. Мать, сестричка, брат повыбегали из дома, но, не добежав до него, остановились. По всей длине карниза с крыши сарая капало, капель уже сходила на нет, уже начинала свисать тоненькими сосульками. «Смотрите, — мысленно сказал им мальчик, — я для вас сейчас театр, нате смотрите». Девчушке росту не хватало, положив ручонки на перила, она пыталась подтянуться, чтобы лучше увидеть брата.
— Не разрешил, — высказала предположение мать, — с полдороги домой отправил.
Мальчик пожал плечами.
Глаза матери выкатились от ужаса.
— Сено украли, — сказала она. — Нехорошо закрепили, пурга разнесла.
— Нет, — сказал мальчик, — там оно.
Мать улыбнулась.
— Буран был, — сказала она, — не смог вязанку связать.
Мальчик смотрел в сторону холодного чрагтатовского леса.
— В дом идите, — сказала мать, — холодно, идите домой.
Мальчик даже головы к ней не повернул.
— Капкан твоего брата, — сказала мать, — поймал гуся тётки Шушан, напромышлял братец, видишь, говорит, по случаю прихода папы, — мать рассмеялась.
С неровно обстриженной головой, лопоухий, брат смотрел на мальчика, а поверх перил, поверх двух ручонок на мальчика смотрели глазки и лоб сестрички.
— Ничего, мой хороший, — сказала мать, — на горе буран был, если же о гусе думаешь… свинью когда зарежем, четыре килограмма мяса им — вместо их гуся свиную ножку им дадим.
— Мне что, — прошептал мальчик и повёл плечом, — отдавайте.
— Если ты должен был так вот торчать перед дверью и в дом не идти, — грубо и серьёзно сказала мать, — лучше бы в поле и торчал. Ступай, в дом иди, — сказала мать, — нечего глаза мне мозолить.
Мальчик повёл было плечом, потом увидел, что надо что-то ответить, и мальчик сказал:
— В поле не стал торчать, чтоб ты знала, что со скалы не свалился и что волки меня не сожрали.
И мать увидела, что не может обмануть его и заставить тоже не может. Мать загнала детей в дом, открыла калиточку террасы, пришла, стала под карнизом возле поленницы, где дрова были сложены заботливо, аккуратно, полешко к полешку, поленница была выше материной головы, капель с карниза капала. Освещённая солнцем капель казалась нитями ткацкого станка, того, на котором ковёр ткут, и за этой завесой их мать была красивая, как на картине нарисованная. Стоя возле поленницы, где виднелись старательно сохранённые мальчиком зелёные бороды поленьев, скрестив руки под грудью, она переступала с ноги на ногу и не смогла придумать что-нибудь, чтобы обмануть сына.